Остановившиеся часы

Данилыч в школе по случаю Св. Патрика подвергся уроку ирландских танцев и впечатлился. По этому случаю яжемать решила расширить его кругозор, и показать ему еще и другие танцы мира. Вот, подумала я, прекрасный повод всунуть ложечку культурного развития и заодно любви к корням, и нашла ролик ансамбля Александрова. Интересной для меня была дальнейшая реакция всех присутствующих. Данилыч впечатлился от акробатики и начал повторять. Тесса сказала, что красивый костюм, и она тоже такой хочет на следующий “интернациональный день” в школе. Мы с мужем с трудом сдержали неприязнь и позакатывали глаза. Почему? Если судить объективно, то сами танцы яркие и захватывающие, постановка прекрасная, и для любого стороннего человека будет стоять в одном ряду с танцем живота, лезгинкой, аргентинским танго, фламенко или тем же ирландским степом. Почему же все они вызывают у нас интерес и восхищение, а русский вариант – ощущение лубка?

Когда-то мой папа научил меня толковать сны. Он рассказал, что мозг наш откладывает эмоции вместе с событиями как бы в одну архивную папку. И в папке “страх” у нас лежит эпизод, как мы поздно ночью шли по улице и к нам пристала пьяная агрессивная компания. Еще там лежит дело 5 класса “Б”, где мы сморозили глупость у доски и учитель высмеял перед всем классом. Еще там лежит статья, прочитанная в период гормонального сноса беременности, про украденного и убитого ребенка. И поездка в Германию, когда у нас украли кошелек с документами, и вот этот момент, когда мы это осознали. И еще много чего. Сон- это способ мозга дать нам прожить те чувства, которые мы упорно себе запрещаем. Поэтому перед ответственным сложным решением нам вдруг снится, сон, что потерялся ребенок. Не потому, что ребенок потеряется. А потому, что мы уговариваем себя, что боятся нечего. А пока мы спим, мозг боится. И проживает это, перелистывая старые архивные папки, подбирая картинки, чтобы мы испытали таки этот страх.

С чем у нас обоих связаны русские народные танцы? С многим. С чувством бессилия перед происходящим в стране, а тут тебе “калинку-малинку”. С бездушной обязаловкой школы. С дикими, пошлыми, пьяными свадьбами. Причем напрямую они могут быть не связаны, но они упали картинкой в архивный файл под названием “лубок, пошлость, вранье”. Они не в чем не виноваты, они просто оказались в ненужном месте в ненужное время. И теперь у нас мини-триггер.

Почему большинство из нас ненавидят холодную манную кашу и молоко с пенкой? Потому что именно когда в нас их запихивали в саду, и мы переживали бессилие и отчаяние. Почему я боюсь петь? Может быть, потому, что когда-то меня отчислили из хора с ярлыком? Может быть, потому, что кто-то когда-то посмеялся? Я уже не помню кто и когда, и не помню отчисления, но я точно знаю, что заставить меня спеть на публике невозможно.

Наш мозг защищает нас от плохого. Он снова и снова с молниеносной скоростью поднимает из архива ощущения бессилия, непонятости, одиночества, стыда, вины, страха, и спасает нас от выступлений на публике, права сказать “нет”, права отдохнуть, новых сапог, музыкальной школы и близости. Как старые ржавые часы, навсегда остановившиеся на часе Х, они не дают двигаться дальше.

ybzrpgljmqw-heather-zabriskie

Из этого мне бы хотелось обозначить три вывода:

  1. Та самая пресловутая “зона комфорта”. Та самая пресловутая необходимость за нее идти. Проживая ситуацию, которая изначально вызывает страх и дискомфорт мы имеем возможность переписать архив, а, если быть точнее, дополнить более актуальной информацией. Сейчас это уже сложно вспомнить, но когда-то я стеснялась до заикания и пунцового лица, ненавидела корпоративы и необходимость поговорить о погоде в лифте с незнакомцем. Сейчас я делаю это спокойно и уверенно. Я заставила себя насильно ходить в неприятное только для того, чтобы записать эмоции успеха, победы, силы, умелости, и оно перестало быть неприятным. Моя зона комфорта расширилась, и я каждый день напоминаю себе быть смелой и идти на боль. Не потому, что я мазохист, а наоборот, потому что я хочу комфорта и спокойствия.

2. Помнить о том, что мы кладем в архивную папку вместе с отчаянием, бессилием, страхом, когда намеренно или случайно причиняем его близким и детям. Я называю это другим своим напоминалкой-триггером: “выбирай свои битвы”. Пусть будет “мама ужасно ругалась и я чувствовал себя ничтожеством” в ситуации, когда ребенок решил помучить кота или отомстить сестре, испортив ее рисунок, а не в ситуации, что он написал в штаны или был неуклюжим. Если уж суждено мне бросить его в бездну одиночества, пусть это будет в ситуации, когда он обидел, а не когда ему было трудно. Если приходится настоять и заставить, то пусть это будет отсутствие лишней конфеты, а не любовь к музыке. Теоретически идеальная мать в сферическом вакууме вообще не оставит никаких ран, но я таких не знаю, и в вакууме не живу, и регулярно могу нагавкать, неуместно пошутить, не понять, принудить и обидеть. Поэтому я стараюсь выбирать свои битвы. И срываться на пасту на раковине и крошки в постели, а не на неумелость, открытость, доверие, смелость.

3. Ловить эти показательные триггеры у детей и переписывать их, не дожидаясь. Я помню в ранние годы у Тессы были сводящие меня с ума моменты: “у туфель недостаточно затянут ремешок”, “волосы мешают”. Часы (часы!) потраченные на терпеливые попытки достаточно затянуть ремешок и заколоть сотую заколку.  Часы на выход из дома. “Зеленые носочки”. Не всегда знаешь, что за этим стоит, но почему-то ребенок упирается в одну ерунду и выбешивает бессмысленностью требования и отказа. Сейчас я уже понимаю, что возможно тогда это был сам факт ухода из дома. Страх детского сада, который Тесса напрямую не высказывала (возможно, своей реакцией я не давала ей права его высказывать, кто знает). Или просто детский страх расставания.  Но она снова и снова упиралась в бессмысленный для меня затык, затягивая выход из дома на часы. И вот тут я вспоминала, что “бессмысленное” ВСЕГДА имеет глубочайший смысл. Это красный флажок – бессмысленное, упорное действие. Знак, что там много эмоций. И нужно снова и снова терпеливо и ласково проходить эту бессмысленность, принимая ее, и создавая вокруг нее спокойствие. Я не знаю, что у тебя болит, но я вижу, что болит, и поэтому я буду бережно.

Я не понимаю тебя, но я буду бережно.

В следующий раз, когда вашего ребенка, любимого, близкого, друга триггерит на бессмысленный, чрезмерный эмоциональный ответ – не вините его. У него там такой архив, что не разберешься. У него там больно. Это не обязано иметь смысл. Просто будьте бережны. А если есть силы на большее, дайте ему возможность прожить это безопасно, без наказания отчуждением. А если нет, то простите себе. У вас там тоже архив, тоже остановившиеся часы,  тоже заноза. И она тоже болит.

Круги

Мне часто помогает такой фокус: я представляю, что то, что я говорю детям, тот посыл, который они получают – становятся их внутренним голосом. Тем самым, который будет звучать в голове потом, в будущем, когда меня не будет рядом.

Я переношусь в себя, взрослую, и думаю – какие слова мне хочется, чтобы звучали внутри? Что мы часто слышим внутри, в стрессе или в радости? Какие слова окружающих пробивают нас так, будто изнутри им отвечает эхо?

Почему “ты не справишься” отлетают от меня, как пинг-понг, может быть потому, что я часто когда-то слышала “ты справишься”? Почему “ты надумываешь” задевают меня и вызывают массу злости и обиды, может быть потому, что внутри сидит уже записанная фонограмма?

Чем с большим стрессом мы сталкиваемся, тем глубже мы проваливаемся в “детскую”, нерациональную позицию. Мелкие неурядицы легко отбиваются рациональными установками, сложные проблемы поднимают что-то изнутри, удар под дых оставляет нас хватать воздух и поднимает все вот это детское, с комком в горле, неразумное, когда отваливаются все подпорки принципов и ценностей, и хочется на ручки или кусаться от бессилия.

И я вот представила, что как будто бы дети прибывают кольцами, как деревья. И с каждым годом новое кольцо все менее сочная сердцевина, и все более твердая, сухая кора. И удары нам встречаются разные: какие кору чуток поцарапают, какие пробьют в сердце, так что течет беззвучный, прозрачный сок. Чем глубже, тем меньше разума, тем больше сердца, чувств. Чем больнее, тем глубже туда.

И поэтому то, что останется записанным на каждом слое, будет говорить и поддерживать на каждой глубине удара.

Тесса пришла:

– Мама, мне задали такую гору математики на каникулы! Как я ненавижу математику!

– Да, у меня тоже были любимые и нелюбимые предметы.

– Зачем ее вообще учить? Я же не буду математиком! У меня другие склонности.

– Да, ты вряд ли им будешь. Но на уровне школьной программы знать математику нужно.

– Зачем?

– Потому что без этого в современном мире не прожить. Потому что ты должна уметь думать в символах математики, кем бы ты ни стала. Если бы ты пришла со скрипкой или танцами, я бы сказала – ок, не нравится, не занимайся. Но базовую школьную программу: математика, язык, вот это все – нужно знать.

– Мне скучно, я не понимаю.

– Понимание и интерес приходит с опытом. Давай позанимаемся побольше, и придет и интерес, и понимание.

– Но я не люблю!

– А тебя никто не заставляет любить. Не люби, а делай.

И тут я ловлю себя на том, что никогда с ней так не говорила. И почему-то ощущаю, что именно так и нужно говорить. И что в 5 лет было не нужно, и даже очень вредно, а в 8 – нужно. Что она другая сейчас, не такая, как была в 5 лет. Что у нее наросло несколько колец, и у нее другие потребности. Что потребность в безусловной маминой любви и поддержке была самой важной до 5-6 лет, а теперь она уступает место потребности в компетентности, потребности в росте и развитии, потребности в успехе. Потребность в любви и поддержке никуда не делась, но она напитанная и сытая, и не ее она сейчас проверяет. Не в моей любви она сомневается, когда делится тем, что ей не дается математика. Она сомневается в себе, в своих возможностях. Это больше не про  меня и про нее, это теперь про нее, а я – лишь отражение. И поэтому я на том же наитии выдала совершенно неожиданное для себя:

–  Ты умная, талантливая и сообразительная. Когда ты сталкиваешься с трудностями, ты пытаешься снова и снова. Математика – это твоя трудность, и это твой вызов. И ты с ним справишься.  Мне тоже не хочется все выходные сидеть, но я отложу свои дела и буду сидеть с тобой столько, сколько тебе нужно, пока ты не разберешься и пока тебе не станет легко. У нас в семье нет людей, которые пасуют перед трудностями. И знать математику плохо ты не будешь. В отстающих ты не будешь. Тебе вовсе необязательно быть лучшей или ездить на олимпиады, но школьную программу ты должна знать хорошо. И если для этого понадобиться больше заниматься, или моя помощь – я готова. Но я не готова принять отсутствие попыток.

Она замолчала и посидела одна какое-то время. Потом пришла с тетрадью и сказала – “Я буду сначала математику.  Буду делать, ты мне не помогай, просто проверяй и потом объясняй ошибки”. Так мы и занимались.

10 задач. 20 задач. 30 задач.

– Тесса, давай перерыв?

– Да, но потом я снова сяду.

10 задач. 20 задач.

– Давай пообедаем.

– Сейчас, еще две страницы.

10 задач. 20 задач.

6 часов. 128 задач.

– Я даже не верю, что я все сделала.

– Я очень горжусь тобой. То, что ты сегодня сделала – это настоящий подвиг.  Тебе было сложно, не хотелось, неприятно – но ты боролась. Как ты сейчас себя чувствуешь?

– Устала. Но я ее победила, мама. Я поняла,  как упрощать дроби, и что такое алгебра. И я не перейду в более слабую группу.

Самое вредное, что несут такие статьи – это путаница в возрастах. Это попытка уговорить двухлетнего, что он не маленький. Попытка уговорить четырехлетного, что он должен справляться сам. Попытка уговорить шестилетнего, что он должен знать школьную программу. Попытка уговорить восьмилетнего, что он маленький, и от него ничего не ждут. И по мере того, как мои дети будут взрослеть, будут меняться мои посылы, и мои ожидания, которые транслируются этими посылами. Если представить, что ребенок ориентируется на наши ожидания, то его чувство ценности и успешности зависит от того, насколько он им соответствует. Тем важнее, чтобы мои ожидания соответствовали возрасту, и, что еще важнее, возможностям ребенка.

gl6orxdmswi-ray-hennessy

Мои послания к детям изменяются.

В два года я говорила: “ты моя маленькая, моя малышка. Я не дам тебя в обиду. Ты можешь на меня положиться. Я тебя люблю. Я всегда с тобой”.

В четыре года я говорила: “тебе сложно, ты растешь. Все придет. Всему свое время. Я тебя всегда поддержу. Я тебя люблю, я всегда с тобой”.

В шесть лет я говорила: “тебе сложно, не получается, это тяжело. Попробуй еще. Если тебе нужна моя помощь, скажи. Я тебя люблю, я всегда с тобой”.

В восемь лет я говорю: “ты можешь и справишься. Тебе придется потрудиться, но я уверена в тебе. Я готова помогать, но жду труда от тебя. Я тебя люблю, я всегда с тобой”.

А потом когда-нибудь я скажу: “это твоя жизнь. ты сама способна принять решение. Не думаю, что тебе нужна моя помощь. Доверяй себе. Я тебя люблю, я всегда с тобой”.

А потом когда-нибудь меня не спросят.

А потом, когда-нибудь, меня не будет.

И она столкнется с нелегким решением, будет метаться, что же делать? И услышит внутри “Ты способна принять решение сама. Доверяй себе”.

И у нее будут сложности на работе, и будет страшно и неуверенно, и внутренний голос скажет “Ты можешь и справишься. Придется потрудиться”.

И она будет сталкиваться с отказом и неудачами, и, оставшись одна, не будет сама себе говорить “а чего ты хотела?”, “а это еще заслужить надо”, “а с какой стати тебе положено”, а услышит “тебе сложно, не получается, это тяжело. Попробуй еще”.

И когда нибудь жизнь ударит ее больно, и она будет одна, надломленная, потерянная. И голос ей скажет изнутри “Ты моя маленькая. Моя малышка”.

Чтобы все наши выросшие дети, когда их ударили в самое сердце, когда не хочется ни жить и ни дышать, не слышали внутри “хватит уже ныть, не маленький”.

Чтобы когда у них родятся их собственные дети, когда мир вдруг сотрясется и разломится от невозможности случившегося, в этом новом, чудном, странном состоянии посмотрели на этот комочек и сказали, не задумываясь: “Я тебя люблю. Я всегда с тобой”.

Эмпатия, и с чем ее

Друг! Не кори меня за тот
Взгляд, деловой и тусклый.
Так вглатываются в глоток:
Вглубь — до потери чувства!

Для меня было открытием узнать из книги Нобелевского лауреата Даниэля Канемана “Думай медленно, решай быстро” (кстати, какой неприятный рекламный перевод, в оригинале книга называется “быстрое и медленное мышление”), что та часть мозга, в которой рождаются наши чувства, не имеет связи с той частью мозга, которая продуцирует речь. Иными словами, чувства (в отличие от мыслей), рождаются бессловесными. В этом – корень искусства, чтобы передать чувство – нужно найти образ, вызывающий такие же чувства. Образы – это язык чувств.

И вот что получается: параллельно со всякими умными мыслями, этой стройной и прозрачной рекой фактов, построений, логики, в нас постоянно течет темная и бессловесная река чувств. Умение их выражать – это всегда приобретенное умение. Инструменты, которыми их выражают – это всегда приобретенные инструменты.

Когда Цветаева пишет “вглотнуться в глоток” – мы интуитивно понимаем, что она хочет сказать, хотя слова “вглатываться” не существует в словаре. Это язык искусства, язык, помогающий нам говорить языком чувств.

Способность к эмпатии врождена у человека, отсутствие эмпатии считается психическим нарушением, такие люди обычно неспособны различать собственные чувства. Чем больше мы способны понимать свои чувства, тем больше мы способны понимать чувства других. Это одна и та же способность, в разных направлениях.

Так в ткань врабатываясь, ткач
Ткет свой последний пропад.
Так дети, вплакиваясь в плач,
Вшептываются в шепот.

Когда мы общаемся с ребенком посредством эмпатии, мы помогаем ему с инструментами. От нас он узнает, что вот это ощущение – это ярость, а вот это – гнев, а вот это – обида. Когда я читала детям Денискины рассказы, они заглядывали мне в лицо и спрашивали “мама, почему ты плачешь?”. С искренним любопытством и интересом человека, открывающего непонятное явление. Те слова, от которых у меня сводило горло и лились слезы не вызывали у них таких чувств. Они изучали мое лицо, как пристрастные исследователи.  А потом им стало 7 лет и губы у них начинали дрожать, и в глазах появлялись слезы. Они доросли до сложности чувства, и смогли понять.

– Я не люблю, когда Данила плачет, – говорит мне Тесса.

– Потому что громко?

– Потому что мне тоже хочется плакать.

h0ltog1t_0o-rhendi-rukmana

Эмпатия – непростое и небыстрое умение, она предполагает осознанность чувств и способность отделить свои чувства от чувств другого человека. Маленькие дети не умеют и не должны уметь этого делать. В раннем возрасте они идентифицируются с чувствами (замечали как они почти механически повторяют смех или плач там, где им может быть не очень-то смешно и не очень-то грустно?) и учатся, повторяя наши способы. Когда мы говорим трехлетке “иди пожалей маму”, и он подходит и “жалеет” – он не жалеет. Он повторяет то, что следует за командой “пожалеть”. Надо подойти, обнять, погладить, сказать “ты самая лучшая мамачка я тебя очинь лублу”. У него есть инструмент, но нет эмпатии. Она созреет гораздо позже, и созреет она не из этих инструментов, а из понимания его собственных чувств. А оно, в свою очередь, родится из эмпатии родителя. Из его слов “ты обижен”, “ты сейчас ненавидишь своего брата”, “ты жутко злишься и чувствуешь вину”.

Так вплясываются… (Велик
Бог — посему крутитесь!)
Так дети, вкрикиваясь в крик,
Вмалчиваются в тихость.

Вот это вот естественное развитие, сначала управление инструментами, потом, постепенно, через понимание себя, через отделение своих чувств от других, которое приходит с этим пониманием, постепенно приводит к осознанности чувств и способности проявлять эмпатию. Но это естественное развитие можно остановить.

Сначала на стадии инструментов: запретить выражение чувств. Запретить под угрозой отъема любви, самого ценного для ребенка. “Не сметь так говорить про брата”, “прекрати плакать, что ты как маленький, как не стыдно”. Так как общество не поощряет публичные истерики взрослых, тут поселяется страх, сродни страху “в институт пойдет в подгузниках”, “так и будешь до 20 лет с ложки кормить”. Могу заявить со всей ответственностью – дети усваивают, что приемлемо, а что нет, так же легко, как перестают сообщать всему миру, что они покакали, или бегать без трусов. Они не большие дураки в считывании невербалки окружающих, дайте уж им кредит доверия.

Далее, на стадии осознания своих чувств. “Ты же очень любишь бабушку”, “не смей так  говорить, ты любишь своего братика”. Так как чувства невозможно изменить ни волевым усилием, ни приказом мамы, дети просто строят очень путаную картину, в которых ощущение, которое мы все испытываем при ненависти, почему-то называют любовью. А потом вырастают в “люблюнимагу” к абьюзеру. Как, почему, в каком классе школы она усвоила, что вот это чувство страха потери и зависимости называется любовью? Вот в этом.

И самое главное и частое – на стадии отделения чувств от себя. Собственно, этой стадии может вообще не случиться, если родители сами считают, что их чувства – это они. “Как тебе не стыдно, что ты за человек такой, так говорить!”, вот эти все “ты жадина”, “ты бесчувственный и злой”. Понять и принять концепцию, что можно испытывать любые чувства, и это не значит, что мы ужасны и виноваты – не так легко и взрослым, что уж тут говорить о детях. Эмоционального взросления не может случиться, если мы считаем себя уродами, когда испытываем чувства, которые относим к уродским. Собственно, способность отделить свои чувства от себя и есть показатель эмоциональной взрослости. И ко мне она пришла только ближе к 40, и очень постепенно.

Если мы не можем отделить свои чувства от себя, то естественно появятся всякие слова типа “индульгенция”, “потакание”. Если я – это то, что я чувствую, то я становлюсь недостойной тварью с завидной регулярностью. Но если я знаю, что это всего лишь чувства, темная река внутри, что это не меняет меня, моих целей, ценностей и решений, то у меня появляется возможность подумать – а чего это я, собственно, хороший человек, испытываю ненависть к своему ребенку? И как только я смогла подумать в такой плоскости – я уже отделила. Чувства перестали быть единственной реальностью, они стали симптомом чего-то. У меня появилась минутка на вот это вот размышление “мамачки мои, вот это дааа, и это я так чувствую? чегойто?”. Минутка, в которой рождается ответственность. Возможность выбирать ответ. Возможность не проорать “ты урод испортил мне всю жизнь”, а выйти и подышать. И еще подумать.

Сама способность понимать амбивалентные чувства возникает у детей к 9 годам. И если продержаться и не клеймить чувств ребенка из нашего собственного страха ужасных чувств, за которые стоит испытывать вину, то ваш ребенок вас удивит.

Выяснится, что вовсе необязательно вменять ему эту самую вину в воспитательных целях.

Выяснится, что он все понял и так.

Так жалом тронутая кровь
Жалуется — без ядов!
Так вбаливаются в любовь:
Впадываются в: падать.

Стихи (с) Марина Цветаева

Вашу бы энергию, да в мирных целях

Давеча участвовала в нескольких  дискуссиях. Приведу несколько примеров цепочек диалогов (не моих), которые и привели меня к этой статье.

Садики вредны —- а мой ребенок ходил в садик и ему нравилось! —- ну дети разные, но все же ребенку лучше с мамой —- а что вы прицепились к мамам, на них и так все бочки катят, как будто папы нет —- папа не заменит маму, у нее предназначение —- а говорят о деревне привязанностей, разве нет?! —- но до трех лет лучше не работать —- кому лучше? а если семья загибается и мама в депрессии? —- ну если мама в депрессии, тогда конечно лучше без такой мамы —- а вот я была в депрессии, так что, мне было лучше умереть?

И так далее, и так далее, и так далее. Триггерные темы – грудное вскармливание, роды, прививки, садики, домашнее обучение, наказания. Каждая сторона совершенно уверена в своей правоте. Снова и снова, оттачивая мастерство пассивной агрессии, идут Великие Мамские Войны 21 века.

Gossiping Cartoon Vintage Girls
Gossiping Cartoon Vintage Girls

Внесу свой вклад в построение Мира в мире.

Предложение 1: Поменять норму языка.

Каждый раз, когда речь идет о мамских темах, перестать их называть мамскими, а начать называть “родительскими”. Везде, где на автомате мы говорим “мама” – начать говорить “мама или папа”, кроме случаев, когда папа физически не в состоянии эту функцию выполнить. Язык – живая штука, и так меняются нормы языка, и меняются нормы мышления.

 

Предложение 2:

Спорить на холиварные темы в согласованных шкалах “эффекта”, “частоты”, “возможности” и “объекта”.

  1. Шкала частоты (всегда, часто, иногда, изредка, в исключительных случаях, никогда);
  2. Шкала эффекта (смертельно, опасно, вредно, бесполезно, неприятно, нейтрально, приятно, полезно, необходимо, обязательно)
  3. Шкала возможности (невозможно, возможно)
  4. Шкала объекта (для ребенка, для семьи, для окружающих). Ведь ребенок не живет в вакууме, а только в среде семьи, и поэтому говорить только о нем – некорректно.

Будем честны в отражении частоты, возможности и эффекта всех холиварных тем:

“Садики часто бывают возможны для ребенка, иногда приятны для ребенка,  и полезны для семьи. Иногда садики бесполезны для ребенка,  и в исключительных случаях могут быть вредны для ребенка, но часто отсутствие садика невозможно.”

“Грудное вскармливание на людях часто приятно для ребенка и мамы, и иногда необходимо для ребенка и мамы, но изредка бывает неприятно для окружающих”.

“Прививки часто полезны для ребенка и для семьи, и иногда необходимы для окружающих, но в исключительных случаях могут быть опасны и даже смертельны для ребенка. Отсутствие прививок часто может быть полезным для ребенка, в исключительных случаях может быть опасным и даже смертельным для ребенка, но при этом вредно для окружающих.”

“Искусственное вскармливание часто возможно для ребенка, и часто возможно и приятно для семьи. Грудное вскармливание всегда полезно для ребенка, но иногда невозможно для семьи.”

“Совместный сон часто полезен для ребенка и для мамы, и иногда вреден для мамы, и иногда невозможен для мамы. Раздельный сон иногда вреден для ребенка, часто нейтрален для ребенка, иногда необходим для мамы.

Споры отсылать к выяснению статистических погрешностей “иногда” vs. “в исключительных случаях”, пусть там бьются за доли процентов.

Предложение 3:

Для всех, пропавших в гонке за звание “радивой матери”, ввести официальные награды. Причем они должны быть такие прям помпезные,  золотые эполеты на фоне белоснежного мундира,  и ордена, ордена. Предлагаю на каждый вброс “девочки какой кошмар вчера тупая мамаша выгуливала ребенка в соплях опять”, не вступая в прения, сразу награждать передовика 8-й медалью “я лучшая мать”, звездочки ему на погоны уровня генералиссимуса, и почетная грамота подписанная Мизулиной. Потребность в торжестве проще удовлетворить проактивно, мне кажется. Пусть носят.

Предложение 4: 

Сделать волонтерскую программу спонсорства социальных перемен для социально активных граждан. Таргетинг в соц. сетях и все такое. Ключевые слова “мамаша”, “гв – это самое лучшее для вашего ребенка” – только высказался в формате, как тебе десяток петиций на подпись, сбор подписей, участие в пикете местным властям. Энергию же грех не использовать во благо. А так глядишь, сторонница ГВ вместо очередного “вы просто ленитесь дать лучшее своему ребенку” добьется организации материнских комнат на предприятиях, или бесплатную аренду молокоотсосов работающим мамам.

Предложение 5:

Ввести в курс уроков по беременности и родам следующее обязательное упражнение.

Глубокий вдох. Медленный, глубокий выдох. Сказать “Я вас поддержу. Мы все через это проходим. Вам бывает очень трудно, но Вы самая лучшая мама для своего ребенка”. И зубрить. И зубрить. Чтобы от зубов отскакивало именно это, а не “зачем вообще такие детей рожают”.

У меня все.

 

Как думают дети

Я не психолог, и ниже написанное – просто мое видение. Это не теория, я не могу ее защитить, и ничего про это не читала, просто мне так видится.

Про то, как видят мир дети, и что из этого вытекает.

Мне кажется, что когда ребенок совсем маленький, весь мир для него – это такой странный цветной узор, картина абстракциониста, ведь он совсем ничего не знает, что это большое темное пятно – это шкаф, и он отдельно от белого пятна, стены, и он стоит, и открывается, и производит шум, и он неживой. Мне кажется, перед ними течет этакая матрица из звуков, цветов, запахов, и по мере роста, наблюдая, они начинают отделять лица он не-лиц, а потом вдруг обнаруживают, что лицо и руки, которые к ним прилетают – это вместе мама, а потом, что мама может уйти, и она еще больше и у нее есть еще куча всего.

Я помню момент, когда мой сын начал замечать, что я переодеваюсь, то есть он впервые отделил одежду от меня – показывал пальцем и смеялся над новыми платьями. А потом вдруг осознал колготки и расплакался – потому что у мамы вдруг изчезли привычные части тела и появились вместо них новые, а маленькие дети боятся перемен, и мне пришлось снимать и надевать колготки, чтобы он понял – что они – это тоже такая отдельная штука.

И так во всем. Время начинается распадаться на спать и не спать, потом на день и ночь, потом на еще на кусочки поменьше, и общие понятия “есть” постепенно делятся на кусочки, и появляются завтраки, в которые едят кашу и тосты, и обеды, в которых еда распадается на первое, второе и третье, и так далее, пока весь мир не разложится на понятные кусочки лего.

Так к чему я это. Для меня понимание этого восприятия делает максимально понятным большинство “капризов” и прочих нелогичных требований. Мне кажется, что ребенок видит ситуацию в целом, как такую целостную инстаграммку, картинку. Знаете, как у нас бывает – вот если вспомнить собственное сильное впечатление – как в нем важны детали! Вот например я помню как пустила лошадь в галоп по берегу моря, помню до сих пор, и в этой картинке есть все – и серый цвет неба, и шум шторма, и запах лошадиного пота, и взрывающая сердце радость полета и свободы. И если бы я еще раз оказалась в такой ситуации, и мне бы предложили ехать не на лошади, а на осле? Или вместо шторма сделать жару и штиль? Вот мне почему-то кажется, что все мелкие ситуации для детей – гораздо более эмоционально насыщены, чем думаем мы, и они так же целостны и неотделимы. И если мы когда-то впервые сказали малышу “это – твоя новая чашка” то вот эта синяя чашка, и голос мамы, и гордость, которую он испытал, именно новизна какой-то этой эмоции – у него сложилось в этот отпечаток. И он снова и снова хочет пережить эту новизну гордости, или чего-то еще, чего он, маленький, впервые пережил в какой-то момент с этой синей чашкой, а мы ему говорим “да какая тебя разница, пей из желтой”. НЕТ! Гордость, самостоятельность, первые осознанные ощущения “я пью сам”, ощущения бортика пластмассы на губах, ручки чашки в руках, сока в ней – все это ОБЯЗАТЕЛЬНО, а мы говорим – “желтая”, а мы говорим – “какая разница”.

Или про время. Вот сидит он катает машинки, я говорю “пойдем ложитсья, пора спать”, он кричит “нееет, не хочуу”. И я, глупая, занудно объясняю, что спать нужно. Но он не против спать, он против того, чтобы я разрушала что-то важное и здоровское, что происходило в этот момент. Он говорит “нет” отказу от радости катания машинки, всей этой радости тяжеленькой красной машинки в руки, как у нее колесики поворачиваются об ковер, интересно, и он сам их поворачивает и так, и сяк” а тут мама пришла и говорит “прекрати радость”. Нет, мама, конечно, так не говорит, мама говорит “пойдем спать”, но по сути мама говорит “прекрати радость”. И если мама скажет “бери машинку с собой, пойдем наверх”, то он с радостью пойдет, потому что он не против спать, он против – отдать машинку.

photo-1457219097239-95601d370211

Знаете, как часто я прокалывалась на ерунде, пока не научилась об этом думать?

– Тесса, хочешь яблоко?

– Нет.

– Ты же хотела?

– Нет.

И тут ты понимаешь, что в друх руках у нее новые пупсики и яблоко – это не яблоко. Яблоко = в руке не будет пупсика. Поэтому я научилась смотреть на эти вещи и говорить “ты можешь положить пупсика в карман и поесть пока яблоко, а он в кармашке посидит”. Я придумываю для нее новую интересную инстаграммку “я ем яблоко и пупсик у меня в кармашке”, она уже предчувствует это новое ощущение – и самой положить его в кармашек, и чувствовать его через ткань платья, и знать, что он там, и думать, как он там, как в домике, и еще есть яблоко”. И она подпрыгивает легонько от радости и говорит “да, да!”, и кладет пупсика в кармашек, и берет яблоко, которое секунду назад не хотела.

Разве это хуже, чем галоп на лошади по берегу штормящего моря?

Я даже не могу передать, какое количество конфликтов не состоялось просто потому, что я постаралась увидеть ту “инстаграммку”, в которой ребенок сейчас, и постараться ее спасти для него, или предложить новую.

Все наши самые сильные, самые яркие воспоминания – это воспоминания сильной эмоции – радости, свободы, силы, легкости, печали, одиночества, власти, преданности, предательства, стыда, счастья. Для ребенка каждая новизна освоения мира – это сильная эмоция, такая же сильная. Если видеть, как проживают их дети в выборе чашки одного цвета или бутербродов только треугольничком – можно научиться их узнавать и уважать. А если уважаешь – то сможешь догадаться, что на улицу не хочется, потому что под лестницей в прошлый раз напугала паутина, а не потому, что он вдруг разлюбил гулять, он просто не хочет еще раз пройти мимо паутины и еще раз пережить этот страх,  Что из гостей нужно уйти, потому что все в платьях, а она одна в джинсах, и надо решать проблему, как стать принцессой в джинсах, ведь все девочки как принцессы, а не взрослую глупость “ну пойдем, что ты как маленькая, будет же интересно”, и в туалет не хочу, потому что фен для рук шумит страшно, а не потому, что не хочется, и хочу взрослую вилку, потому что когда она в прошлый раз ела взрослой вилкой, мама посмотрела любящими глазами и засмеялась. И нужны любящие глаза, а не вилка. Но она еще этого не знает, она еще не отделила любящие глаза от вилки. Поэтому нужна вилка.

И нам надо про вилку догадаться.

И надо эту вилку дать.

Счастье – это когда тебя понимают

Споры “заставлять – не заставлять-а если заставлять, то насколько” в общем из той же серии, что и “запрещать – не запрещать”, “хвалить – не хвалить”, “наказывать – не наказывать”, “потакать – не потакать”.

Объединяет их то, что ребенку отводится роль этакого болванчика с кнопочками, которые можно нажимать в разных комбинациях. У ребенка нет стратегического мышления, ему не хватает опыта для оценки, он не видит перспективы, он не готов нести ответственность – поэтому родитель должен провести некоторые воспитательные действия, дабы направить этого болванчика в нужном направлении, с таблицей умножение в мозгах, скрипкой под мышкой и в шапке.

Дело даже не в том, что у нас неверные комбинации. Что “ты же любишь бабушку” двухлетке, “хватит плакать” трехлетке, или “без английского не найдешь работы” семилетке имеют столько же смысла, сколько “не надо ходить ногами по столу” коту. С котом мы хотя бы догадываемся, что он живет по иным законам, мы научаемся считывать гнев по ритму хвоста и страх по шерсти дыбом. Коту мы хотя бы даем мысленное право жить в иных категориях эмоций, решений.

Дело в том, что пока мы воспитываем, мы не видим. Мы не пытаемся ПОНЯТЬ, мы видим только негодное поведение болванчика и правим его в меру своей начитанности. Мы лечим анализы. Вчера устроила вечернее втирание про необходимость закончить музыкальную школу, сегодня пошел. Согласился. А чего он согласился? Может правда понял? А может проклял и решил дотерпеть и никогда больше? А хрен его знает, какая разница, анализы хорошие.

photo-1446476012059-4f9c278d54d5

– Я больше не пойду на танцы!

и вот здесь нажать на стоп уже готовым, рвущимся из-под пальцев комбинациям кнопок “как, ты же их так любишь!?”, “ну мы же их оплатили!”, “это все от лени, без труда ничего не получится”, “ты все готова бросить на полпути”, “ты же хотела научиться? надо трудиться!”, “даже слушать не желаю, пошла быстро!”, “а что ты думала будет легко?!” – остановить реактивный воспитательный вброс и побыть Шерлоком Холмсом.

Что за этим стоит? Попробовать, внимательно приглядываясь, выдвинуть версии… Я говорю, и вглядываюсь в ее лицо, жду знака, что угадала…

– Тебе не нравится учитель. – мотает головой – Тебе трудно. – Тебе туфли натирают. – Ты устала на последнем занятии.  – На тебя учитель накричал. – Тебе не дали роль.

И тут ее прорывает, со слезами – “все роли дали только одним девочкам, а я забыла купальник, а они стояли и смеялись, и когда я уходила смеялись” – вся обида и маленькое детское унижение выходит в с этими слезами…

– Знаешь малыш, есть и будут еще много много людей, которые посмеются, обзовут, чтобы сбить тебя. Я знаю, как ты любишь танцы. Не позволяй им забрать это от тебя. Не позволяй им отобрать твою любовь, со всем их идиотским смехом, это твое – защищай его от них, от их смеха и подколок, не давай им сбить тебя. Я с тобой. Хочешь, я так их сегодня высмею, что они будут все красные?

– Не надо, мам. Пошли, а то опоздаем.

Данила, укладываться не хотел, бегал, хулиганил, наконец уже вроде в кровати.

– Мама, я хочу лимонада.

– Какой лимонад, ты уже зубы почистил.

– Я хочу лимонада! Я не буду спать, если ты не дашь мне лимонада!

– Выпей воды.

– Я не хочу воды, я хочу лимонада!!

Тут тоже очень соблазнительно пуститься в тяжкие “от лимонада портятся зубы, а у тебя достаточно дырок”, “ты уже почистил зубы, что за ерунда, ты знаешь правила”, “ты прекрасно знаешь, мы не пьем лимонад на ночь”, “что тебя за муха укусила”, “покомандуй мне еще!”.

Стоп. Что это? Что ему ударился сегодня этот лимонад? Почему в нем столько ярости?

Сажусь рядом, говорю серьезно:  Ты очень-очень хочешь лимонада? – кивает. – Тебе важно, чтобы я тебе его дала. – кивает. Ты хочешь, чтобы я тебя послушалась?

И его прорывает: “Ты никогда меня не слушаешь! Все по-твоему! Все как ты говоришь!!!”

– А ты хочешь, чтобы хоть раз было вот так как ты сказал.

– Да!!!

– Давай я сейчас дам тебе воды, а завтра мы с тобой ведь собирались с утра играть дома – так вот будет все так, как ты скажешь.

– И можно кока-колу на завтра попить?

– Можно.

– И можно с утра поиграть на айпаде?

– Ага.

– И что, вот прямо что я скажу, ты и сделаешь? Даже купишь мне надувного крокодила в Амазоне?

– Куплю. Завтра будет особенное утро. Я знаю, тебе тяжело, ты растешь, а мы, родители все решаем. Так мир устроен. А тебе хочется быть главным. Но завтра будет другой день, до обеда. Договорились?

– Да! Да! Да!

Спит. Без лимонада. И крокодил был не нужен, и печенье на завтра не потребовано. Нужно было, чтобы поняли.

На память перечислю десятки таких открытий. Не хочет в школу, потому что вчера накричал учитель. И нужно послушать, обсудить и поддержать. Не хочет на музыку, потому что думает, что забыла последнюю пьесу. И нужно найти время порепетировать до занятия. Не хочет на занятие, потому что стесняется, что дырка на носке. Не хочет делать домашнее задание, потому что потеряла задание. Не хочет ужинать, потому что не хочет оставить открытым компьютер. Не хочет в парк, потому в прошлый раз там напугала собака. Не хочет в парк, потому что в прошлый раз подружка пришла с новым велосипедом. Не хочет яблоко, потому что в руке лего, и класть его не хочется. Не хочет в туалет, потому что в туалете паутина. Не хочет идти переодеваться, потому что боится темной лестницы. Не хочет чистить зубы, потому что в прошлый раз вода была холодная и ломило. Не хочет чистить зубы, потому что хочется где-то себя отстоять. Не хочет чистить зубы, потому что после этого не выпросишь печенье. Не хочет чистить зубы, потому что потом положат в постель и спать, а он хочет остаться лежать головой на плече у мамы, пригревшись, и слушать книжку. Не хочет чистить зубы, потому что хочется продлить сегодня.

Труд родителя не в том, чтобы принять на себя мучительное бремя насильника воли.

А в том, чтобы понять.

Понять, услышать, увидеть этот мир, ребенкин мир, в его логике, смысле, эмоциях. И когда ты понимаешь, что дело в паутине, в одиночестве, в обиде на подружку, в резком окрике, в темной лестнице, в слишком громкой музыке – когда ты понимаешь, что нет лени, капризов, упрямства – а есть просто другой человек с другой картиной мира и другой логикой – то и воспитывать не приходится. Можно просто убрать паука, включить свет, положить под кровать пластмассовый меч для защиты от чудовищ и вместе придумать едкий ответ вредным девчонкам.

А там, глядишь, и со скрипкой сладится. Все легче, когда тебя понимают.

Со мной так можно и нужно

Одну вещь заметила: каждый раз, когда я пишу что-то по теме принятия решений ребенка, я всегда получаю с десяток комментариев “вот меня не заставили в детстве, и я жалею”.

Вон и муж собственный говорит “вот не заставили меня в детстве английским заниматься, я его и не знаю”. При этом его заставляли заниматься скрипкой, к которой он не притрагивается, и тоже вроде все правильно.

И я всегда просто проходила мимо таких комментариев, так,  просто один из вариантов “в моей смерти прошу винить Клаву К.”, переложение ответственности на родителей и все такое обычное.

А сейчас я решила вдуматься.

Вот взрослый человек, которого  не заставили заниматься скрипкой. Он не хотел, и его не заставили. Он жалеет.

Вот ребенок, который не хочет заниматься скрипкой. Вот стоит девочка лет так, например, 8, и не хочет. Какое оно, это нехотение?

Вот она стоит у рояля, а учитель делает неприятное лицо и ей выговаривает. И ей хочется расплакаться, и стыдно, и она краснеет до корней волос, давится голосом и молчит. Вот ее подушечки пальцев на струнах. Измятые, больно. Вот плечо, оно устало. Рука, затекла. Вот мама, кладет трубку, говорила с учителем, сердитая, чужая, ругается, от этого хочется не быть. Вот солнце за окном, и крики, и подружки качаются на качелях, а она стоит и пилит. Вот эти однообразные, скучные звуки. Вот кролик нарисованный, секретик ее, со вчерашней ночи, который ждет ее в спальне, чтобы дорисовать и пошептаться, но ей нельзя. Вот ноты, черными букашками в глазах, разбегаются, в сердце тяжело – она опять не помнит – “почему ты не помнишь, ты что, ОПЯТЬ забыла?!” – и букашки нот расплываются в набегающих слезах, и она молча пилит и ждет конца урока. Она не хочет играть на скрипке.

Ее нужно было заставить. Как это, когда заставляют? На что это похоже?

Может быть на ложку, ложку с противной холодной сопливой капустой из щей, соленой от слез, которую, давясь, глотаешь под крик “а ну-ка доела немедленно!!”.

Может быть на бетонную плиту на ссутулившихся плечах, когда стоишь под криком “проси прощения, или я с тобой не разговариваю!!” на сбивающееся дыхание, на стыд, с которым выдавливаешь ненавистное “я больше не буду”?

Может быть на звон в голове от захлопнутой двери, на душащие слезы, на жар из глаз, когда убегаешь в комнату и бьешь кулаками по кровати, рыдая и кусая подушку, только что бы не доставить им удовольствия, а потом, сломанный и смирившийся, идешь и моешь этот чертов пол, без которого не выпустят гулять.

Может быть на все клятвы отомстить, когда лишили дня рождения из-за вранья про двойку на контрольной? Может быть на все фантазии как ты умер, и тут-то они и поняли, какими слепыми, глухими и глупыми были, как не любили и не понимали, и ты такой мертвый и трагический, и только в мечтах они вдруг сказали “боже мой! это же мой ребенок! что же я делаю!?”.

 

И вот стоит этот оставшийся в прошлом ребенок и не хочет заниматься скрипкой. И вот стоит эта оставшаяся в прошлом мама и “заставляет”. Кричит. Обвиняет. Шантажирует. Унижает. Винит. Требует. Обзывает. Давит. Насилует.

photo-1423278220277-c63a9688ec90

И вот современный взрослый человек вспоминает и жалеет, что так с тем ребенком, им-ребенком, не поступили. Что он не пережил унижения, стыда, ярости, обиды. Что его не ломали, не насиловали. Что надо было, ведь были вещи поважнее того ребенка, скрипка там, или английский.

Потому что… тот ребенок этого заслуживал? был ленивой, тупой скотиной? не понимал своего счастья? не знал, чего он хочет? с ним так было можно и нужно?

Как так, что в мире оказался ребенок, пусть далеко в прошлом, с которым так можно и нужно? Как так, что взрослый верит, что с ним так было можно и нужно?

Кто вам об этом сказал?

 

Садись, два.

Провела два вечера в общении со свекровью и поймала себя на том, насколько я отвыкла от общения в формате оценок. Отвыкла настолько, что они не просто перестали меня задевать, они превратились в какой-то иностранный язык.

“Ты считаешь это хорошо, что у тебя дети плохо говорят по-русски?”. “Как Саша с детьми, достаточно занимается?”, “А у тебя работа хорошая?”, “А начальник хороший?”, “А платят нормально?”, “А Тесса мне кажется стала миловиднее, да?”, “А Сашина диета – это нормально?”, “А зачем он ударился в спорт в 40 лет, он же не тренером будет работать, это вообще нормально?”.

Я теряюсь в ответах. Я могу сказать, что мне грустно, что дети предпочитают говорить на английском, но я не вижу в себе сил и возможностей принуждать их к русскому. Я могу объяснить, почему так. Могу поделиться, как во мне борются чувства вины, лени и тщетности. Я могу сказать, что Саша играет с детьми в монополию и учит Данилыча кувыркам, но я не знаю, достаточно ли это. Я не думала об этом в категории “достаточно”.  Я не знаю, хорошая ли моя работа и нормально ли мне платят. Я знаю, что я умею ее делать и я получаю на уровне рынка, и что кому-то она будет хорошей, а кому-то не очень, и что денег может хватать или не хватать, и это зависит. И что Тесса в моих глазах всегда красивая, уникальная и единственная, и я не могу оценивать ее по шкале миловидности, ни сейчас, ни раньше. И что у Саши такая диета, которую он себе выбрал, и что он занимается тем, что ему близко, и это приносит ему радость, и я не знаю, насколько это нормально и для кого.

Я вижу ситуации как факты, чувства, тенденции, я не думаю о них с точки зрения “правильно” или “плохо”, я думаю о причинах и последствиях, решениях и чувствах, своих и чужих.

И я задумалась сегодня, вот как так – такая разница в языке переваривания мира. Откуда берется потребность в оценке? Почему культурно существует заточенность на “она дура”, “он молодец”, “они все козлы”. Убрался в комнате – хороший мальчик. Стукнул сестру – плохой.

На поверхности – так проще. Отсутствие привычки выдвинуть немедленную оценку вынуждает послушать, а что же он, этот мальчик, говорит. И почему он это говорит. И зачем он это говорит. А это вынуждает задуматься, что же он там чувствует. Как он это видит. Почему он так поступает. А это в свою очередь лишает возможности видеть в человеке объект, вынуждает реагировать, чувствовать в ответ, эмпатировать, понимать, слышать, думать. Резиновый штемпель “Они там все с ума посходили. Полыхаев” спасает от труда понять, чего это они, собственно.

Маленький ребенок – это чувства-сырец. Ни логики, ни относительности, ни способности смешивать, ни осознанности, ни контроля – все это разовьется много позже. Ребенок почти не внимает словам и не следует голосу разума – он за нашими словами жадно выискивает наши чувства. Именно поэтому психологи говорят, что отсутствующий, игнорирующий родитель много страшнее эмоционального. Дети говорят с нами на языке сырых, не затуманенных чувств, не скованных пока анализом их правильности, пристойности, адекватности и полезности. Язык маленького ребенка – это язык чувств, и ответ, который ищут дети – это наши чувства.

Что же такое оценка? Оценка – это отказ от со-чувствования. Это отказ от открытия “я” – “я вижу”, “я понимаю”, “я чувствую боль”, “мне одиноко”, “мне больно”, “мне обидно”, “я счастлив”, “я рад”, “я запутался”, “мне стыдно” – и замена на суждение, резолюцию того, кто ты. Оценка – это отказ в диалоге на уровне чувств. Говоря с ребенком на языке оценок, мы отказываем ребенку в чувствах, заменяя их суждениями, о-суждениями. Он говорит с нами языком чувств, а в ответ слышит тарабарский. И быстро учится тарабарскому, ведь дети устроены так, чтобы учиться и адаптироваться. И становится взрослым с сакраментальным вопросом “а это вообще нормально?”.

photo-1450037586774-00cb81edd142

Когда нас ранят невыносимое горе, мы закрываем чувства, чтобы выжить. Я смотрю старые фильмы про войну, и меня поражает количество запретов на чувства. Только что погибли в огне ее дети, “нуну, соберись, война, не такое терпели”. Да, в стрессе выживания мы отключаем многое – перестаем чувствовать боль, холод, голод, сочувствовать. И потом растим детей, не умея ответить им языком чувств, и они отмораживают его себе тоже, заменяя их оценкой, как способом ориентироваться. Отмороженное ощущение тела заменяется подсчетом калорий, отмороженные эмоции – оценками “забей”, “не нагнетай”, “ерунда”. Мы говорим на том языке, который знаем, и если с детства мы знаем, что ответом на горе, обиду, гордость, надежду было отстраненное лицо с пулеметом оценок “как маленький”, “воображала”, “хороший мальчик”, “ненормальный” – то мы теряемся от этого невыученного языка чувств, теряемся и пугаемся, и оцениваем, оцениваем, оцениваем. Может у него диагноз? Может, я плохая мать? Может, он неправильный ребенок? Это же ненормально.

Чувствовать – так непонятно и ненормально потому, что мы не умеем. Потому что каждое чувство внутри немедленно переводится в оценку. Я злюсь на ребенка, значит я плохая мать. Я хочу на ручки, значит я зависимая. Я обижаюсь, значит я недостаточно работала над собой.

Обучение любому языку всегда сложно. Знание языка – это прежде всего понимание другой картины мира, иной, не похожей на свою. То же самое с языком чувств. Решение не оценить, а услышать чужие чувства вынуждает чувствовать в ответ. Когда трехлетний вопит, что ему дали сломанный банан, проще всего сказать, что это фигня. Он тебе на своем, чувств и эмоций – а ты ему в ответ на своем, логики и оценки, тарабарском. Но он не понимает тарабарский, он только чувствует, что его не понимают, и учится тарабарскому. А потом вырастает большой и пишет в пустыню интернета: “меня никто не понимает”, “хочется на ручки”, “просто хочется, чтобы обняли”.

Пока мы не поймем, что надо попытаться вспомнить забытый язык чувств, мы не выстроим близости, мы будем плодить поколение за поколением тех, кто смутно хочет на ручки, но не умеет про это ничего. Пока мы каждый раз, дисциплинированно и смиренно не будем учиться утерянному языку чувств, мы так и будем не понимать своих детей. Отмести непереводимую какафонию детских сырых чувств оценкой “он просто маленький и глупый” куда проще, чем хотя бы их увидеть. Увидеть и проанализировать их проще, чем попытаться понять. Попытаться понять проще, чем позволить себе со-чувствовать. Чем взять на ручки. Чем почувствовать всю обиду неправильности мира, в котором банан – сломан.

 

 

Педагогический прикорм

В английском термин “педприкорм” звучит как baby-led weaning. Дословно “прикорм, которым управляет ребенок”. В самом термине кроется огромная разница подходов. Слово “педагогический” предполагает педагога, предполагает, что мы учим, а не ребенок учит-ся, учит себя.

Давно доказано, что кормление по требованию полезнее, чем кормление по часам. Что свободная игра полезнее, чем дидактическая. Что ребенок учится ползать, ходить, говорить, читать, считать и ловить мячик тогда, когда его мозг созревает для этих умений, а не тогда, когда рекомендовано в методичке. И тем не менее современная школа по прежнему считает, что в таком-то возрасте с 9:30 до 10:15 по понедельникам ребенок должен учиться дробному делению, а с 10:30 до 11:15 – ползать по канату. Уж хотя бы быть честными и говорить, что в это время мы решили учить ребенка дробному делению и канату, и не испытывать иллюзий, чему он сейчас учит-ся. Дробному делению или тому, как скучна школа.

Я недавно прочитала о поразившем меня исследовании. Двум группам студентов дали задание – картинка с лабиринтом, из которого нужно найти выход для мышки. В одном случае в конце лабиринта был нарисован кусочек сыра, а в другом случае – в начале лабиринта – сова. Обычная нарисованная сова, которая схватит мышку, если ее не вывести. И все студенты справились, за 4-5 минут найдя выход для мышки из лабиринта. Или к кусочку сыра, или от совы. А потом студентам дали креативное задание, предполагающее полет фантазии и смелость нестандартного мышления. Из тех, кто делал задание с сыром – с ним справились все, из тех, кто делал задание с совой – только половина, да и то не очень. Выходит так, что когда наш мозг находится в стрессе наказания или опасности, он теряет способность к креативному мышлению. Даже если это просто нарисованная сова.

Итак, 9:30 утра, с трудом проснувшийся класс изучает деление дробей. Интересно оно примерно 0.5% ребенка из класса в 32 человека. Но учить надо, а то? А то накричат, поставят двойку, высмеют, поставят на вид. И так вся школа.

photo-1453342664588-b702c83fc822

Часто говорят, что, мол, дети учатся легко и быстро, и поэтому надо пока маленькие научить всему. Ну да,  пока они не выросли и не могут защититься от впихивания в себя невкусной скучищи – нужно успеть впихнуть. Логика в этом примерно такая же, что пока ребенок не научился отворачивать голову и выталкивать языком невкусное – надо побольше напихать. Мы же лучше знаем, что сейчас ему положено кабачковое пюре.

Часто говорят, что выполняя скучные задания из-под палки ребенок учится важному навыку, “что делать неприятное тоже прийдется”. Как будто ребенок живет в мире розовых пони, и ему буквально с рождения не делают неприятно вне его желания. Как будто он встает в школу, чистит зубы, убирает игрушки, выключает мультфильмы, моет руки и закрывает книжку каждый раз только по своему желанию. Уже к школе ребенок имеет такое количество возможностей делать то, что ему совершенно не хочется, что не думаю, что этому навыку не хватает практики.

Часто говорят, “а как он мол будет жить, если будет заниматься только тем, что ему интересно?”. Какая страшная судьба, заниматься тем, что интересно! Гораздо разумнее подготовить его к тому, что он будет усилием воли заниматься скучищей на ненавидимой работе. Чтобы он научился делать и не вякал. Не спрашивал, “а зачем?”, “а какой смысл?”. Наверное, именно такой судьбы для него ожидаем.

Вот это традиционное впихивание в ребенка серой переваренной капусты обязательных знаний, под названием школа – я совершенно уверена, что она скоро умрет. Это просто неизбежно, как неизбежно было отмирание в школе розг и зубрежки псалтыря. Оно совершенно чуждо и иррационально в современном мире, где точный год куликовской битвы доступен всегда по нажатию кнопки, где на решение любого уравнения можно найти подкаст и научиться самому, когда в этом возникнет потребность. Мне очень горько, что у меня лично не хватает ресурсов, смелости и возможностей организовать ребенку что-то отличное от школы. Что она так же вынуждена учить дробное деление в 9:30 утра в понедельник на черно белой бумажке. Но глядя на тенденцию домашнего обучения, я глубоко уверена, что развитие технологий и смена поколений начисто изменят то, как дети учатся. Что из сподвижников, пытающихся нащупать child-led образование пока в домашних условиях, вырастет новая система школ, иного формата, иной программы, иного подхода.

Сегодня с утра ко мне подошла дочь:

     – Мама, а можно я буду учиться играть на трубе?
    – А что со скрипкой и пианино? Ты хочешь бросить, что ли?
    – Нууу, да. Я хочу на трубе.
    Я прогнала ей классический монолог: “Если так все бросать, ты никогда не научишься ничему по-настоящему. Ты понимаешь, что если ты сейчас пойдешь учиться трубе, то все в классе трубы будут лучше тебя, и тебе прийдется учиться с 6-летками. А за это время все навыки на пианино ты растеряешь. Ты учишься всему по верхам и бросаешь, так ты никогда не научишься ничему серьезному”. Ребенок ушел, потухший. Классика.
    Мне целый день было стыдно. Я думала обо всем об этом, о том, как дети учатся, переключаясь с одного на другое, снова возвращаясь и бросая, как они берут от знаний ровно столько, сколько им надо именно сейчас, и какая в этом процессе мудрость, эффективность, природный смысл. И насколько я все-таки на автопилоте моих установок. Вечером я вернулась с работы, зашла к ней и сказала:
    – Тесса, я хотела тебе что-то важное сказать. Я с утра на тебя нагавкала по поводу трубы, я была неправа. Просто мы так выросли, привыкли что ли, что надо доводить до конца, надо учиться ради того, чтобы получить профессиональный навык, а не потому, что интересно. Что учатся танцевать ради того, чтобы развить координацию и грацию, а не потому, что хочется танцевать. Что учатся рисовать, чтобы уметь рисовать, а не потому, что хочется рисовать. И я сказала тебе то, что сказала, на автомате. Если ты хочешь учиться трубе – учись. Я тебя поддержу.
    – Ничего, мам. Я понимаю. Вас так воспитывали.
    Ей только что исполнилось 8 лет.
     – А ты знаешь, мам, тебя сегодня не было вечером, и я вместо тебя читала Даниле книжку перед сном. Она немножко детская, но я читала с выражением.
    .Ей никто не говорил, что “надо” заботиться о брате. Что  “надо” сидеть ночами и самой учиться рисовать, как она сейчас учится. Как она раньше училась скрипке и пианино, сводя нас с ума бесконечным треньканием. Что “надо” прощать и понимать маму. Ее не накажут за отказ, и не дадут звездочку за достижение. Она открывает для себя кусочки мира, как пазл, и осваивает их в своем ритме. И видеть это – чудо.
    Я вижу школу будущего как источник знаний, а не их распределитель. Школу, где дети могут свободно выбирать, чем им заниматься, где, с кем и на каком уровне. Школу – как источник инструментов, а не заданные темы. Где ребенок, вдруг заинтересовавшийся динозаврами, сможет сбегать в мастерскую рисования и порисовать там динозавров, а потом сбегать в мастерскую искусств и вылепить там клык динозавра из глины или гипса или нарисовать в 3D в компьютере, и, вдруг увлекшись, изучить пару дизайн-программ, а потом устав, пойти попрыгать в спортзал, или завалиться с любимой книжкой в тихом углу в библиотеке, и подремать там, если хочется. Я вижу школу, которая позволяет развить разное мышления – логическое, образное, абстрактное, теоретическое – на абсолютно любых предметах – будь то пираты, видеоигры или труды Камю. Я не знаю, как это практически можно организовать, и возможно не совсем так, но я хочу верить, что того занудного, основанного на страхе, насильственного впихивания знаний не останется.
    И мне очень хочется прожить подольше, чтобы увидеть, как это будет, и чтобы увидеть, какой мир построят те, кто смел выбирать по сердцу с самого детства.

Клятва верности

Жизнь – длинная, длинная дорога.

Вот рождается малыш, и мама берет на руки и несет его, по извилистым тропинкам и светлым дорогам, и он глядит на мир из крепких, защищающих объятий, и не видит ни опасности, ни страха, ему спокойно и мама – волшебник, и он засыпает от легкого покачивания на пути, а мама идет и идет.

И вот он подрастает, и хочет идти сам, сначала неуклюже, крепко держась за руку, и мама ведет его по проверенным широким тротуарам, мимо зеленых скверов и песчаных площадок, и он крепко держит за руку, и идет в доверии этой руке, и мир огромен и чудесен. И он становится старше, отпускает руку и убегает, иногда падает, иногда по неопытности оступается, и мама подбегает, отряхивает одежду, целует коленку, клеит пластырь, и когда он устает – берет на руки и несет, и он обхватывает шею руками, и засыпает на руках, как раньше, доверяя, что с утра он снова проснется в своей кровати.

И он становится сильнее и вольнее, и иногда убегает вперед и оказывается у чужих неуютных заборов, иногда увлекается и уходит далеко от дома, но мама там, где-то бегает и зовет к ужину, ставит заплатки на джинсы и дает с собой попить и бутерброд, и вечером выслушивает про чужие неуютные заборы, гладит по волосам, и он идет все дальше и все смелее, потому что она ведь найдет, возьмет за руку, приведет домой.

И однажды так забегает к дальнему, чужому, колючему лесу, и вдруг решается и идет туда, и идет долго, и лес все темнее и все опаснее, но он уже не может вернуться, он решил для себя, что должен идти вперед, и он слышит, как мама ищет где-то далеко, за деревьями, выкликает, но вот он решает не отозваться и не вернуться, решает, что он сам, и упрямо идет вперед, иногда садится и плачет от страха, но он должен доказать, что не маленький, должен дойти, и он идет вперед и вперед.

Иногда она почти находит его, зовет встревоженно, требует, и если ей позволить – она ведь заберет обратно, а нельзя, надо дойти, ведь он уже взрослый и он может, и он уходит за мутную, полупрозрачную стеклянную стену, чтобы идти самому, и ей уже никак не схватить его за руку и не увести домой, она стучит в это стекло ладонями, прижимается лицом, пытаясь разглядеть, как он там, как он там, а он кричит – “отстань!”, “уходи!”, “я дойду!”, “я сам!”.

photo-1455368109333-ebc686ad6c58

И она не должна уйти. Там, в темном, чуждом, одиноком лесу, за твердой, непробиваемой стеной, вдоль которой он идет и идет вперед, он должен слышать ее шаги. Ее стук. Отдаленное, упорное “тук-тук-тук”, которое говорит ему, что она по-прежнему там, она всегда там, вдоль его шага и его пути.

Он выйдет, обязательно выйдет, лес превратиться в тропу, а тропа – в просеку, а просека – в широкую, светлую дорогу, и вдоль всей дороги, за стеной, за каждым шагом все равно будет ее “тук-тук-тук” – “я здесь”.

Однажды он подумает, что она там одна, стучит да стучит, подойдет к стене и ответит на стук, и от одного касания стена упадет по кирпичам, и там за стеной будет немолодая, беспокойная, усталая женщина, которая так же продиралась сквозь колючки и бурелом, одна, вопреки “уходи”, вопреки его уверенности. Она знала, что он должен сам, но она не ушла. И он скажет, “да мам, ну что ты, я же говорил, что все будет нормально”,

И через много лет, когда он будет идти сам, уверенно и твердо,  однажды он поймет, что вдруг стало тихо. И дорога широкая и светлая, и он знает, куда идти, вокруг знакомо и безопасно – привычный район, удобный тротуар, на руках малыш, который с высоты всматривается в светлый, чудесный мир и засыпает на руках – но только нет чего-то.  Исчезло эхо, тот дальний, почти привычный стук за стеной. Нет ладоней, прижатых к стеклу, никто не зовет из глубины леса по имени, никто не ищет.

И тогда он поклянется тому маленькому, на руках, что пока хватит сил, пока хватит пульса и дыхания, он всегда будет рядом. За какую бы стену не ушел его ребенок, как бы ни кричал оттуда про то, что он сам – он всегда будет рядом. Будет идти, ползти, прорываться и всегда стучать, в самую толстую разделяющую их стену, всегда искать и звать в самом дремучем лесу, всегда будет ладонью, прижатой к мутному стеклу.

“Тук-тук-тук”.

Я с тобой.