Садись, два.

Провела два вечера в общении со свекровью и поймала себя на том, насколько я отвыкла от общения в формате оценок. Отвыкла настолько, что они не просто перестали меня задевать, они превратились в какой-то иностранный язык.

“Ты считаешь это хорошо, что у тебя дети плохо говорят по-русски?”. “Как Саша с детьми, достаточно занимается?”, “А у тебя работа хорошая?”, “А начальник хороший?”, “А платят нормально?”, “А Тесса мне кажется стала миловиднее, да?”, “А Сашина диета – это нормально?”, “А зачем он ударился в спорт в 40 лет, он же не тренером будет работать, это вообще нормально?”.

Я теряюсь в ответах. Я могу сказать, что мне грустно, что дети предпочитают говорить на английском, но я не вижу в себе сил и возможностей принуждать их к русскому. Я могу объяснить, почему так. Могу поделиться, как во мне борются чувства вины, лени и тщетности. Я могу сказать, что Саша играет с детьми в монополию и учит Данилыча кувыркам, но я не знаю, достаточно ли это. Я не думала об этом в категории “достаточно”.  Я не знаю, хорошая ли моя работа и нормально ли мне платят. Я знаю, что я умею ее делать и я получаю на уровне рынка, и что кому-то она будет хорошей, а кому-то не очень, и что денег может хватать или не хватать, и это зависит. И что Тесса в моих глазах всегда красивая, уникальная и единственная, и я не могу оценивать ее по шкале миловидности, ни сейчас, ни раньше. И что у Саши такая диета, которую он себе выбрал, и что он занимается тем, что ему близко, и это приносит ему радость, и я не знаю, насколько это нормально и для кого.

Я вижу ситуации как факты, чувства, тенденции, я не думаю о них с точки зрения “правильно” или “плохо”, я думаю о причинах и последствиях, решениях и чувствах, своих и чужих.

И я задумалась сегодня, вот как так – такая разница в языке переваривания мира. Откуда берется потребность в оценке? Почему культурно существует заточенность на “она дура”, “он молодец”, “они все козлы”. Убрался в комнате – хороший мальчик. Стукнул сестру – плохой.

На поверхности – так проще. Отсутствие привычки выдвинуть немедленную оценку вынуждает послушать, а что же он, этот мальчик, говорит. И почему он это говорит. И зачем он это говорит. А это вынуждает задуматься, что же он там чувствует. Как он это видит. Почему он так поступает. А это в свою очередь лишает возможности видеть в человеке объект, вынуждает реагировать, чувствовать в ответ, эмпатировать, понимать, слышать, думать. Резиновый штемпель “Они там все с ума посходили. Полыхаев” спасает от труда понять, чего это они, собственно.

Маленький ребенок – это чувства-сырец. Ни логики, ни относительности, ни способности смешивать, ни осознанности, ни контроля – все это разовьется много позже. Ребенок почти не внимает словам и не следует голосу разума – он за нашими словами жадно выискивает наши чувства. Именно поэтому психологи говорят, что отсутствующий, игнорирующий родитель много страшнее эмоционального. Дети говорят с нами на языке сырых, не затуманенных чувств, не скованных пока анализом их правильности, пристойности, адекватности и полезности. Язык маленького ребенка – это язык чувств, и ответ, который ищут дети – это наши чувства.

Что же такое оценка? Оценка – это отказ от со-чувствования. Это отказ от открытия “я” – “я вижу”, “я понимаю”, “я чувствую боль”, “мне одиноко”, “мне больно”, “мне обидно”, “я счастлив”, “я рад”, “я запутался”, “мне стыдно” – и замена на суждение, резолюцию того, кто ты. Оценка – это отказ в диалоге на уровне чувств. Говоря с ребенком на языке оценок, мы отказываем ребенку в чувствах, заменяя их суждениями, о-суждениями. Он говорит с нами языком чувств, а в ответ слышит тарабарский. И быстро учится тарабарскому, ведь дети устроены так, чтобы учиться и адаптироваться. И становится взрослым с сакраментальным вопросом “а это вообще нормально?”.

photo-1450037586774-00cb81edd142

Когда нас ранят невыносимое горе, мы закрываем чувства, чтобы выжить. Я смотрю старые фильмы про войну, и меня поражает количество запретов на чувства. Только что погибли в огне ее дети, “нуну, соберись, война, не такое терпели”. Да, в стрессе выживания мы отключаем многое – перестаем чувствовать боль, холод, голод, сочувствовать. И потом растим детей, не умея ответить им языком чувств, и они отмораживают его себе тоже, заменяя их оценкой, как способом ориентироваться. Отмороженное ощущение тела заменяется подсчетом калорий, отмороженные эмоции – оценками “забей”, “не нагнетай”, “ерунда”. Мы говорим на том языке, который знаем, и если с детства мы знаем, что ответом на горе, обиду, гордость, надежду было отстраненное лицо с пулеметом оценок “как маленький”, “воображала”, “хороший мальчик”, “ненормальный” – то мы теряемся от этого невыученного языка чувств, теряемся и пугаемся, и оцениваем, оцениваем, оцениваем. Может у него диагноз? Может, я плохая мать? Может, он неправильный ребенок? Это же ненормально.

Чувствовать – так непонятно и ненормально потому, что мы не умеем. Потому что каждое чувство внутри немедленно переводится в оценку. Я злюсь на ребенка, значит я плохая мать. Я хочу на ручки, значит я зависимая. Я обижаюсь, значит я недостаточно работала над собой.

Обучение любому языку всегда сложно. Знание языка – это прежде всего понимание другой картины мира, иной, не похожей на свою. То же самое с языком чувств. Решение не оценить, а услышать чужие чувства вынуждает чувствовать в ответ. Когда трехлетний вопит, что ему дали сломанный банан, проще всего сказать, что это фигня. Он тебе на своем, чувств и эмоций – а ты ему в ответ на своем, логики и оценки, тарабарском. Но он не понимает тарабарский, он только чувствует, что его не понимают, и учится тарабарскому. А потом вырастает большой и пишет в пустыню интернета: “меня никто не понимает”, “хочется на ручки”, “просто хочется, чтобы обняли”.

Пока мы не поймем, что надо попытаться вспомнить забытый язык чувств, мы не выстроим близости, мы будем плодить поколение за поколением тех, кто смутно хочет на ручки, но не умеет про это ничего. Пока мы каждый раз, дисциплинированно и смиренно не будем учиться утерянному языку чувств, мы так и будем не понимать своих детей. Отмести непереводимую какафонию детских сырых чувств оценкой “он просто маленький и глупый” куда проще, чем хотя бы их увидеть. Увидеть и проанализировать их проще, чем попытаться понять. Попытаться понять проще, чем позволить себе со-чувствовать. Чем взять на ручки. Чем почувствовать всю обиду неправильности мира, в котором банан – сломан.

 

 

Родителям

Мои родители не признают терапию. “Зачем это”, – говорит мама, – “вываливать личное? Ну, если тебе помогает, ладно, сейчас это модно”.
Но именно в общении с психологом, именно классическое терапевтическое признание своего права на обиды на родителей (а не обесценивание как “подросткового поведения”), привело к тому самому осознанию, которое нельзя получить волевым усилием, а именно – скольким же я им обязана. Запрет чувствовать негатив (хорошая мудрая дочь должна) запрещает чувствовать вообще. Право чувствовать негатив постепенно приводит к тому, что появляются чувства, и вот так, в 40 лет, я вдруг осознала, что:
photo-1451471016731-e963a8588be8
 
– Мой папа, наверное, был феминистом. Я росла, не получая от самого значимого мужчины багажа в виде обязанности выйти замуж, нарожать детей, быть хорошей девочкой и приятно выглядеть. Я никогда в жизни не слышала от него анекдотов про “баб” или “блондинок”, или каких-либо вообще замечаний, заставивших бы меня усомниться, что я не могу, или не имею права.
 
– Меня не заставляли ничем заниматься. Меня не сдали в музыкальную школу, не заставляли криками что-то там сделать или сдать. Я совершенно не помню, чтобы мои дневники или домашние задания контролировали. Я помню, как просила помощи, и как мне помогали с математикой или геометрией, помню, как мама засыпала, штопая носок, пока я рассказывала ей подряд все билеты экзамена по биологии, потому что мне нужен был слушатель, а не потому, что они волновались, что я не сдам. Но в остальном я была сама. Я увлекалась тем, чем увлекалась, жила в мире этих увлечений и фантазий, и научилась там всему – думать, справляться, доводить до конца. Меня никто к этому не принуждал. Во мне не взращивали криками и виной “чувство ответственности”, оно появилось само.
 
– Иногда я поступаю, “как получается”, кричу на детей, или виню их. Переживаю об этом, где могу, исправляюсь, но не всегда. И я уверена, что лет через 5-10 я выслушаю многое про то, “что это ты во всем виновата”, “ты никогда меня не любила” и все такое больное. И я готовлюсь, внутренне готовлюсь. Раньше мне казалось, что надо это просто признать и принять, и попросить прощения за все, где я не справилась. Но я одновременно понимаю, каких внутренних сил мне стоил рывок с моей стартовой позиции до того уровня родительства, на который я вышла. И я не хочу обесценивать этот свой внутренний труд тоже, принимая обиду ребенка.
Я долго обижалась, почему мои родители не каются и не посыпают голову пеплом на мои обвинения. А теперь я увидела ее, эту эстафету. Они совершили такой гигантский рывок. Мой отец родился в тюрьме, мама рассказывала, что бабушка ее поколачивала. Дети войны, со всеми травмами и анамнезами, на фоне своего времени и своей эпохи они были подвижниками, они поступали вопреки нормам и согласно тому, во что верили, они дали нам свободу, в том числе и свободу обижаться и отвергать. Многие ли из нас могут похвастаться свободой отвергнуть родителей и не заплатить за это сполна? А они остались со мной, несмотря на 30 лет обид.
 
Это не к тому, что все было идеально. Да и я не идеальный родитель.
Я хочу сказать, что я вдруг увидела, сколько мужества, сколько убежденности и веры нужно, чтобы дать своему ребенку право сбыться, даже если он в процессе отвергает тебя, и позволить ему это ради уважения к его пути, как бы больно это ни было.
Я хочу сказать, что я увидела обратную сторону родительской “клятвы верности” – дать, и не вымогать взамен признания и благодарности.
 
Мама и папа. если вы это читаете – я вас люблю. И теперь – вижу.
Спасибо вам.

Педагогический прикорм

В английском термин “педприкорм” звучит как baby-led weaning. Дословно “прикорм, которым управляет ребенок”. В самом термине кроется огромная разница подходов. Слово “педагогический” предполагает педагога, предполагает, что мы учим, а не ребенок учит-ся, учит себя.

Давно доказано, что кормление по требованию полезнее, чем кормление по часам. Что свободная игра полезнее, чем дидактическая. Что ребенок учится ползать, ходить, говорить, читать, считать и ловить мячик тогда, когда его мозг созревает для этих умений, а не тогда, когда рекомендовано в методичке. И тем не менее современная школа по прежнему считает, что в таком-то возрасте с 9:30 до 10:15 по понедельникам ребенок должен учиться дробному делению, а с 10:30 до 11:15 – ползать по канату. Уж хотя бы быть честными и говорить, что в это время мы решили учить ребенка дробному делению и канату, и не испытывать иллюзий, чему он сейчас учит-ся. Дробному делению или тому, как скучна школа.

Я недавно прочитала о поразившем меня исследовании. Двум группам студентов дали задание – картинка с лабиринтом, из которого нужно найти выход для мышки. В одном случае в конце лабиринта был нарисован кусочек сыра, а в другом случае – в начале лабиринта – сова. Обычная нарисованная сова, которая схватит мышку, если ее не вывести. И все студенты справились, за 4-5 минут найдя выход для мышки из лабиринта. Или к кусочку сыра, или от совы. А потом студентам дали креативное задание, предполагающее полет фантазии и смелость нестандартного мышления. Из тех, кто делал задание с сыром – с ним справились все, из тех, кто делал задание с совой – только половина, да и то не очень. Выходит так, что когда наш мозг находится в стрессе наказания или опасности, он теряет способность к креативному мышлению. Даже если это просто нарисованная сова.

Итак, 9:30 утра, с трудом проснувшийся класс изучает деление дробей. Интересно оно примерно 0.5% ребенка из класса в 32 человека. Но учить надо, а то? А то накричат, поставят двойку, высмеют, поставят на вид. И так вся школа.

photo-1453342664588-b702c83fc822

Часто говорят, что, мол, дети учатся легко и быстро, и поэтому надо пока маленькие научить всему. Ну да,  пока они не выросли и не могут защититься от впихивания в себя невкусной скучищи – нужно успеть впихнуть. Логика в этом примерно такая же, что пока ребенок не научился отворачивать голову и выталкивать языком невкусное – надо побольше напихать. Мы же лучше знаем, что сейчас ему положено кабачковое пюре.

Часто говорят, что выполняя скучные задания из-под палки ребенок учится важному навыку, “что делать неприятное тоже прийдется”. Как будто ребенок живет в мире розовых пони, и ему буквально с рождения не делают неприятно вне его желания. Как будто он встает в школу, чистит зубы, убирает игрушки, выключает мультфильмы, моет руки и закрывает книжку каждый раз только по своему желанию. Уже к школе ребенок имеет такое количество возможностей делать то, что ему совершенно не хочется, что не думаю, что этому навыку не хватает практики.

Часто говорят, “а как он мол будет жить, если будет заниматься только тем, что ему интересно?”. Какая страшная судьба, заниматься тем, что интересно! Гораздо разумнее подготовить его к тому, что он будет усилием воли заниматься скучищей на ненавидимой работе. Чтобы он научился делать и не вякал. Не спрашивал, “а зачем?”, “а какой смысл?”. Наверное, именно такой судьбы для него ожидаем.

Вот это традиционное впихивание в ребенка серой переваренной капусты обязательных знаний, под названием школа – я совершенно уверена, что она скоро умрет. Это просто неизбежно, как неизбежно было отмирание в школе розг и зубрежки псалтыря. Оно совершенно чуждо и иррационально в современном мире, где точный год куликовской битвы доступен всегда по нажатию кнопки, где на решение любого уравнения можно найти подкаст и научиться самому, когда в этом возникнет потребность. Мне очень горько, что у меня лично не хватает ресурсов, смелости и возможностей организовать ребенку что-то отличное от школы. Что она так же вынуждена учить дробное деление в 9:30 утра в понедельник на черно белой бумажке. Но глядя на тенденцию домашнего обучения, я глубоко уверена, что развитие технологий и смена поколений начисто изменят то, как дети учатся. Что из сподвижников, пытающихся нащупать child-led образование пока в домашних условиях, вырастет новая система школ, иного формата, иной программы, иного подхода.

Сегодня с утра ко мне подошла дочь:

     – Мама, а можно я буду учиться играть на трубе?
    – А что со скрипкой и пианино? Ты хочешь бросить, что ли?
    – Нууу, да. Я хочу на трубе.
    Я прогнала ей классический монолог: “Если так все бросать, ты никогда не научишься ничему по-настоящему. Ты понимаешь, что если ты сейчас пойдешь учиться трубе, то все в классе трубы будут лучше тебя, и тебе прийдется учиться с 6-летками. А за это время все навыки на пианино ты растеряешь. Ты учишься всему по верхам и бросаешь, так ты никогда не научишься ничему серьезному”. Ребенок ушел, потухший. Классика.
    Мне целый день было стыдно. Я думала обо всем об этом, о том, как дети учатся, переключаясь с одного на другое, снова возвращаясь и бросая, как они берут от знаний ровно столько, сколько им надо именно сейчас, и какая в этом процессе мудрость, эффективность, природный смысл. И насколько я все-таки на автопилоте моих установок. Вечером я вернулась с работы, зашла к ней и сказала:
    – Тесса, я хотела тебе что-то важное сказать. Я с утра на тебя нагавкала по поводу трубы, я была неправа. Просто мы так выросли, привыкли что ли, что надо доводить до конца, надо учиться ради того, чтобы получить профессиональный навык, а не потому, что интересно. Что учатся танцевать ради того, чтобы развить координацию и грацию, а не потому, что хочется танцевать. Что учатся рисовать, чтобы уметь рисовать, а не потому, что хочется рисовать. И я сказала тебе то, что сказала, на автомате. Если ты хочешь учиться трубе – учись. Я тебя поддержу.
    – Ничего, мам. Я понимаю. Вас так воспитывали.
    Ей только что исполнилось 8 лет.
     – А ты знаешь, мам, тебя сегодня не было вечером, и я вместо тебя читала Даниле книжку перед сном. Она немножко детская, но я читала с выражением.
    .Ей никто не говорил, что “надо” заботиться о брате. Что  “надо” сидеть ночами и самой учиться рисовать, как она сейчас учится. Как она раньше училась скрипке и пианино, сводя нас с ума бесконечным треньканием. Что “надо” прощать и понимать маму. Ее не накажут за отказ, и не дадут звездочку за достижение. Она открывает для себя кусочки мира, как пазл, и осваивает их в своем ритме. И видеть это – чудо.
    Я вижу школу будущего как источник знаний, а не их распределитель. Школу, где дети могут свободно выбирать, чем им заниматься, где, с кем и на каком уровне. Школу – как источник инструментов, а не заданные темы. Где ребенок, вдруг заинтересовавшийся динозаврами, сможет сбегать в мастерскую рисования и порисовать там динозавров, а потом сбегать в мастерскую искусств и вылепить там клык динозавра из глины или гипса или нарисовать в 3D в компьютере, и, вдруг увлекшись, изучить пару дизайн-программ, а потом устав, пойти попрыгать в спортзал, или завалиться с любимой книжкой в тихом углу в библиотеке, и подремать там, если хочется. Я вижу школу, которая позволяет развить разное мышления – логическое, образное, абстрактное, теоретическое – на абсолютно любых предметах – будь то пираты, видеоигры или труды Камю. Я не знаю, как это практически можно организовать, и возможно не совсем так, но я хочу верить, что того занудного, основанного на страхе, насильственного впихивания знаний не останется.
    И мне очень хочется прожить подольше, чтобы увидеть, как это будет, и чтобы увидеть, какой мир построят те, кто смел выбирать по сердцу с самого детства.

Неженская проблема

У меня в ленте есть моя бывшая коллега, афро-англичанка, наверное это будет так правильно. Она активно борется за права чернокожих, и вот я поймала себя на чувстве, прочитав один из ее постов, что испытываю какое-то смешанное чувство раздражения и вины. Попыталась понять, почему, ведь я любые виды ксенофобии не переношу на дух. И поняла. Она пишет очень страстно “пора подняться, чернокожие братья и сестры, и остановить этот кошмар. Белым совершенно наплевать на нас, они нас уничтожают миллионами, в Африке и в Америке, они расстреливают наших мужчин, они насилуют наших женщин, они морят голодом наших детей”. И я поняла, что не могу понять, то ли я враг (как белый человек), то ли нет, и тогда враги – все белые.
 
Мне бы не хотелось видеть, что флэшмоб становится ситуацией сплочения женщин против мужчин. Чтобы мужчины, читая истории и откровения, чувствовали смесь вины и раздражения за то, что они лично никогда не делали и не сделали бы. Мне бы хотелось, чтобы мужчины испытывали то же самое чувство, что и мы – КАК мы можем допускать, чтобы в НАШЕМ обществе был такой трэш. В обществе, где живут наши жены, дочери, мамы.
И мне кажется именно “мама” здесь – ключевое. Мне кажется, если бы продолжением флэшмоба был разговор каждой из женщин со своим взрослым сыном, о том, что такое случилось с ней, не с какой-то чужой “телкой”, или даже “девушкой”, а именно со всем тем свято-неприкосновенным, что включает в себя понятие “мама”, задолго то того, как у этого мужчины появится дочь, может быть мы бы сделали шаг в сторону другого общества. Может быть, услышь он очередной сальный рассказ в мужской компании, у него бы внутри что-то кликнуло, и он бы оборвал его и попросил заткнуться. Может быть мысль о том, что когда-то такой же глумливый тип унизил его тогда молодую, самую лучшую на свете маму, вынудил его не поржать за компанию и не смолчать, а посметь пойти против и сказать, что это гребаный стыд.
 SplitShire-0514
 
Насилие существует в обществе настолько, насколько оно оправдываемо. Читаю посты под этим тэгом, и вижу комментарий “не, я конечно мужчина, поэтому смотрю на грудки-попки, но я же умею сдерживать свои позывы”. И все аплодируют, настоящий мужчина, герой. А то, что мужчина в обществе спокойно отзывается о женщинах в терминах “грудки-попки”, это вроде как норм. А как насчет грудки-попки его собственной мамы?
 
Я помню в юности подрабатывала переводчиком. Переводила как-то на переговорах между приехавшим иностранцем и русской компанией. “Оль, ты ему переведи, что после ресторана можем организовать ну там, сауна, девочки, ну ты понимаешь”. Я перевела. Он не понял сначала. А когда я объяснила, посмотрел на них (и на меня, переводившую это все с видом, что так и надо) абсолютно дикими глазами и сказал “are you fucking insane?”.
 
Мне кажется, что-то изменится, когда на очередной рассказ, про то, как кто-то кому-то что-то гусарски вштырил, хоть она и ломалась – он встретится с рядом таких же глаз.
 
Суть такого количества насилия над женщинами – часть той же проблемы, что и насилие над детьми. Объективация. И это не односторонняя проблема. Насильное кормление, неуважение к границам тела, помещение всего, связанного сексуальностью в ссылку стыда (а бравада – всего лишь его антипод), восприятие мужчин, как функции, восприятие женщин, как функции, восприятие детей, как функции, восприятие граждан, как функции – это все про одно и то же.
 
Мы – поколение, которое имеет возможность слома шаблона. С одной стороны, мы испытали на себе все прелести “доэволюционного” религиозно-идеологического-патриархата: стыд, насилие, принуждение, неуважение. С другой стороны, именно мы жили в эпоху, когда появились инструменты с этим работать, а не просто передавать по эстафете, и останавливать на себе, и в эпоху, когда об этом стало возможно говорить, и есть, где говорить.
Мне кажется следующий шаг – это не только делиться с сочувствующими женщинами, не только учить дочерей безопасности, а говорить об этом со своими сыновьями. И говорить не поучающе, “как надо”, а уязвимо, “как было мне”.
Тогда есть шанс, что мы будем заодно.
Что вместо “женской проблемы” у нас будет общая проблема.

Любовь – это…

С ролевыми играми у меня не складывалось никогда. Ну вот это все: он мамонта тащит, а я тут такая в платьишке, или я мамонта тащу, а он тут такой в слинге, кашу сварил и патроны подносит, а в кармане букетик незабудок. Может, потому что играть очень сложно и затратно, может, потому что роль маловата и трещит по швам, а может мы сложнее любой роли.

Вот сейчас любят говорить: партнерский брак. Прекрасная идея. Плоха только тем, что идея. А за идеей, самой прекрасной, никогда не видно живого человека – того, у которого понос сменяется озарением, подлость – альтруизмом, и мелочность – благородством. Или даже не сменяются, а каким-то чудесным образом сосуществуют.

bench-sea-sunny-man

И дело-то не в том, что идея плохая: вот есть у меня идея счастливой жизни “по каталогу”, воскресный ужин, пирог со сливами, белые салфетки и ручной работы стаканы на террасе. А дети вдруг оп – и пирога не едят, а требуют колбасы, и жрут ее, гады, таская из холодильника, и ты такая наорешь на всех, усадишь в салфетках и благости, и они сидят, отсиживают, глядят исподлобья и ждут окончания. И думаешь, ну и фиг с ним, приветствую жизнь, сосиски из контейнеров и пятна кетчупа на столе, и тарелки дурацкие, старые с цветочками и трещинами, и чай пакетиком – а в душе ноет гадко, ностальгия, по несбывшейся идее: а они веселые, ногами болтают, важные свои глупости рассказывают. И тоже думаешь, как хорошо, хоть и не как в каталоге.

И вот партнерский брак этот: это мы такие в бронзе, взаимоподдержка, уважение, взаимовыручка, никаких игр вроде – а вот на личности не перейдешь, тарелкой об пол не треснешь, и обиды надо доносить я-сообщениями. И вроде идея хорошая, а получается по каталогу.

Последние лет 20 было модно ставить цели. Создавать идею и идти к ней. Последние несколько лет стало модно не ставить целей. Катиться, с какой ноги встал, и радоваться, если закатился на фуршет, а не на свалку. Катишься – и скучаешь по белым салфеткам и чаю с листиками мяты в фарфоре.

Так вот жизнь, и любовь, и дети, и бизнес, как мне видится – это не про то, что волочить за шкирку настоящее к упорной цели, и не про то, чтобы с утра встречать невынесенный мусор улыбкой поселенцев с Гоа. А про то, что где-то между идеей и настоящим и случается жизнь. Вот в решении этого ежедневного баланса между мечтой и реальностью она и есть.

В том, чтобы стремиться быть хорошим партнером, и жить в том, как часто ты им не являешься, в том, чтобы стремиться вырастить счастливых, успешных, развитых детей и смирением с их нетаковостью, в том, чтобы писать пятилетние цели построения империи, и уметь жить с протекающей трубой. Потому что если который день империи все нет, то это очень грустно, а если который день течет труба – то не лучше. И с трубой жить легче, когда на горизонте маячит империя, и империю построится только тогда, когда латаешь трубы.

Единственные отношения, которые у меня получаются – это отношения поиска. Идем мы такие, вдвоем, каждый с багажом своих каталогов за плечами, и то один начнет ныть, то второй сбесится, то один поддержит, то другой сольется, а с утра просыпаешься и варишь кашу, и ищешь, как жить, со вчерашними расхлопанными дверями, с неслучившейся романтикой. Когда между мечтой и реальностью ищешь не компромисс, а путь. А он, сволочь такая, у каждого свой, и опять машешь руками и лупишь по столу картами и маршрутами, споришь, миришься, вдруг обмираешь в нежности от понимания и взъедаешься от его отсутствия.

Но идти-то вместе.

 

Клятва верности

Жизнь – длинная, длинная дорога.

Вот рождается малыш, и мама берет на руки и несет его, по извилистым тропинкам и светлым дорогам, и он глядит на мир из крепких, защищающих объятий, и не видит ни опасности, ни страха, ему спокойно и мама – волшебник, и он засыпает от легкого покачивания на пути, а мама идет и идет.

И вот он подрастает, и хочет идти сам, сначала неуклюже, крепко держась за руку, и мама ведет его по проверенным широким тротуарам, мимо зеленых скверов и песчаных площадок, и он крепко держит за руку, и идет в доверии этой руке, и мир огромен и чудесен. И он становится старше, отпускает руку и убегает, иногда падает, иногда по неопытности оступается, и мама подбегает, отряхивает одежду, целует коленку, клеит пластырь, и когда он устает – берет на руки и несет, и он обхватывает шею руками, и засыпает на руках, как раньше, доверяя, что с утра он снова проснется в своей кровати.

И он становится сильнее и вольнее, и иногда убегает вперед и оказывается у чужих неуютных заборов, иногда увлекается и уходит далеко от дома, но мама там, где-то бегает и зовет к ужину, ставит заплатки на джинсы и дает с собой попить и бутерброд, и вечером выслушивает про чужие неуютные заборы, гладит по волосам, и он идет все дальше и все смелее, потому что она ведь найдет, возьмет за руку, приведет домой.

И однажды так забегает к дальнему, чужому, колючему лесу, и вдруг решается и идет туда, и идет долго, и лес все темнее и все опаснее, но он уже не может вернуться, он решил для себя, что должен идти вперед, и он слышит, как мама ищет где-то далеко, за деревьями, выкликает, но вот он решает не отозваться и не вернуться, решает, что он сам, и упрямо идет вперед, иногда садится и плачет от страха, но он должен доказать, что не маленький, должен дойти, и он идет вперед и вперед.

Иногда она почти находит его, зовет встревоженно, требует, и если ей позволить – она ведь заберет обратно, а нельзя, надо дойти, ведь он уже взрослый и он может, и он уходит за мутную, полупрозрачную стеклянную стену, чтобы идти самому, и ей уже никак не схватить его за руку и не увести домой, она стучит в это стекло ладонями, прижимается лицом, пытаясь разглядеть, как он там, как он там, а он кричит – “отстань!”, “уходи!”, “я дойду!”, “я сам!”.

photo-1455368109333-ebc686ad6c58

И она не должна уйти. Там, в темном, чуждом, одиноком лесу, за твердой, непробиваемой стеной, вдоль которой он идет и идет вперед, он должен слышать ее шаги. Ее стук. Отдаленное, упорное “тук-тук-тук”, которое говорит ему, что она по-прежнему там, она всегда там, вдоль его шага и его пути.

Он выйдет, обязательно выйдет, лес превратиться в тропу, а тропа – в просеку, а просека – в широкую, светлую дорогу, и вдоль всей дороги, за стеной, за каждым шагом все равно будет ее “тук-тук-тук” – “я здесь”.

Однажды он подумает, что она там одна, стучит да стучит, подойдет к стене и ответит на стук, и от одного касания стена упадет по кирпичам, и там за стеной будет немолодая, беспокойная, усталая женщина, которая так же продиралась сквозь колючки и бурелом, одна, вопреки “уходи”, вопреки его уверенности. Она знала, что он должен сам, но она не ушла. И он скажет, “да мам, ну что ты, я же говорил, что все будет нормально”,

И через много лет, когда он будет идти сам, уверенно и твердо,  однажды он поймет, что вдруг стало тихо. И дорога широкая и светлая, и он знает, куда идти, вокруг знакомо и безопасно – привычный район, удобный тротуар, на руках малыш, который с высоты всматривается в светлый, чудесный мир и засыпает на руках – но только нет чего-то.  Исчезло эхо, тот дальний, почти привычный стук за стеной. Нет ладоней, прижатых к стеклу, никто не зовет из глубины леса по имени, никто не ищет.

И тогда он поклянется тому маленькому, на руках, что пока хватит сил, пока хватит пульса и дыхания, он всегда будет рядом. За какую бы стену не ушел его ребенок, как бы ни кричал оттуда про то, что он сам – он всегда будет рядом. Будет идти, ползти, прорываться и всегда стучать, в самую толстую разделяющую их стену, всегда искать и звать в самом дремучем лесу, всегда будет ладонью, прижатой к мутному стеклу.

“Тук-тук-тук”.

Я с тобой.

Прививочная тема

Я часто читаю выражение “ребенку надо прививать”. Культуру, хорошие привычки, любовь к труду и чтению, широкий кругозор и социально-приемлемые модели поведения.

Вообще термин “прививать” употребляют или в медицине, говоря о заселении организма легкой формой убивающих бактерий с целью вызвать сопротивление, или о растениях, которым прививают черенки чужого растения с целью получить гибрид. Если честно, ни тот, ни другой образ не вызывают у меня энтузиазма, а так как язык определяет сознание, я, пожалуй, воздержусь от употребления этого слова, и постараюсь определить иначе.

Так вот, про “привить любовь к чтению”. Прежде всего сама идея прививания любви  абсурдна. Попробуйте пойти и привить себе любовь к администратору управляющей компании ТСЖ. Ну там, в игровой форме, на наглядных пособиях, 2 часа в день, и звездочки себе клеить за успех. Любовь рождается в свободе выбора сердца, в безопасности чувствовать, в праве пробовать.

Дети воспринимают мир как данность, и далее ищут в этой данности свое, играют в кусочки мира, пробуя на ощупь, вкус, цвет и отклик в сердце, и увлекаются, идут за своим влечением и интересом, и иногда находят любовь. Поэтому широта картины мира, той самой “среды” так важна – но она важна не в качестве “насаждения”, а в качестве свободного доступа, ящика из игрушек, в котором ребенок свободно может выбрать то, что по душе. Есть масса примеров, когда ребенку “прививали” любовь к музыке, и он ненавидит музыку, а есть – когда любит, а есть, когда не прививали – а он любит, или не прививали, и он не любит. Это говорит только о том, что любовь или нелюбовь рождается не из прививания, а из чего-то совсем другого.

Если внимательно наблюдать за тем, как играет ребенок, можно заметить, что его выбор увлечений и игрушек иногда постоянен, а иногда крайне изменчив, и я уверена, что существующий в нас потенциал и внутренние законы обучения управляют этим и без нашего активного вмешательства. Точно так же как кошка находит и ест нужную травку, так и ребенок выбирает себе игрушки, занятия, темы и увлечения согласно внутренней потребности – и не только потребности “стать образованным и всесторонне развитым человеком”. Вообще-то такой потребности у него и нет, это потребность родителя. А ребенок движим внутренним законом и смыслом, и именно этот закон и смысл без всякого напряжения с родительской стороны рождает и упорство, и труд, и увлеченность, и целеустремленность. Иными словами, родительская вивисекция мало нужна, но много что может испортить.

pexels-photo-38471-large

Второй большой пласт прививок – это привычки. Автоматические действия, не требующие любви и увлеченности, а выполняемые скорее на автопилоте. Привычка чистить зубы, привычка вешать одежду в шкаф и приходить вовремя. Опять же, необходимости в каком-то особом прививании  я тут не вижу, как любой автоматизм привычка закладывается простым повторением действий, и достаточно просто делать это в семье, чтобы это стало привычкой. Битву за насаждение привычек я считаю скорее вредной, потому что она выводит автоматическое действие в уровень борьбы за права личности и награждает ее тем самым всякими прелестями, типа отрицания, злости, ненависти, обиды, мести. Моя интуитивная позиция здесь – просто делать. 18 лет – более чем достаточный срок для формирования привычек, и если сегодня почему-то это стало причиной раздора, мне важнее избежать раздора. Повторить можно и завтра.

Третий большой пласт “прививок” – это личностные качества. Ответственность, трудолюбие, собранность, упорство, эмпатия. Они формируются в ребенке по мере роста личности, очень плавно и постепенно. Зачатки этих качеств видны и в очень маленьком ребенке: он проявляет первые попытки ответственности, когда требует есть сам, первые попытки трудолюбия, когда час ковыряет палочкой в песке, первые попытки эмпатии – когда плачет над грустным мультиком. Здесь вообще “прививать” и “насаждать” бесполезно, все – что нужно, это давать ему возможность тренироваться и пробовать, не требуя немедленного совершенства, не наказывая за неудачные попытки, не населяя это поле виной и страхом, и самое главное – демонстрировать пример, как мы, взрослые и опытные, живем с ответственностью, трудолюбием, собранностью и эмпатией. Каково нам с ними живется.

Вот и получается, что вместо того, чтобы “прививать” ребенку любовь к чтению, всего-то нужно самим читать и дать ему возможность доступа к любым книгам и позволить ему любить то, что любиться, а не то, что по-нашему мнению он должен любить. Быть чутким, доверять его внутреннему смыслу, скорости пути, и не путать привычки и чувства. Не лезть с программой, а позволить ему посбываться самому. Как ни странно, вот это “непричинение добра” зачастую сложнее и страшнее, особенно когда мы совершенно не доверяем, что без нашего активного вмешательства из него выйдет что-то стоящее. Нам так страшно, что ребенок не полюбит читать, что мы гробим способность любить.

Чувство долга

Если звезды зажигают, значит это кому-то нужно. В нас нет ничего лишнего. Мышцы сгибатели компенсируются мышцами разгибателями, отрежь один – и рука повиснет плетью. Эгоизм дополняется альтруизмом, самолюбие – скромностью, злость – добротой, панцирь – эмпатией, а гедонизм – долгом. Сегодня – про долг.

Маяк

Как любой маятник, отклонение в одну сторону приводит к отклонению в другую. Но если маятник повиснет – часы умрут. Поэтому он нужен, и он – и есть тот “баланс”. Меня когда-то поразила мысль, что баланс – это не статически замерший маятник в положении ноль, а движение. Отклонишься влево слишком сильно – упадешь, вправо – упадешь, и вот идешь, раскачиваясь, по тонкой проволоке – вправо-влево, вправо-влево. Замрешь – не сможешь идти. Пошел – отклонился, вынужден балансировать.

В нашей культуре большое отклонение в сторону долга. Мы были должны всем – родителям, школе, стране, коллективу. Это отклонение от баланса привело к естественному качку в обратную сторону: гедонизму. Жить только здесь и сейчас, только для себя, только в удовольствие, и я никому ничего не должен. Гедонизм – это про немедленное удовлетворение: захотелось – сделал, почувствовал – выполнил, надоело – бросил. В нем много прекрасного: внимание к себе, своему телу, потребностям, минутным увлечениям и секундным порывам. Гедонизм – это про быстро, приятно, хорошо и немедленно. А долг – это про “надо”, ради чего-то неосязаемого, дальнего, негарантированного, того, что не приколешь на лацкан и не смешаешь с тоником.

Я тут покупала продукты, проводя конференс-колл на телефоне. За то время, что я направляла беседу, давала пояснения, раздавала задания и подводила итоги, я разгрузила тележку, упаковала продукты, ввела пин-код на кредитной карте, сложила их снова в тележку, убрала карту и кошелек, дошла до машины, нашла ключи,открыла багажник, сложила продукты, откатила тележку, села за руль и поехала домой, не отвлекаясь от разговора. Пока я была занята, мой автопилот, лимбическая система мозга сделала за меня все остальное. Когда у нас нет ресурса, мы находим подпорку. Некую структуру, которая позволяет нам выжить, справиться, если прямая сила воли, внимание и мотивация отсутствует. Долг – это внутренняя структура, которая позволяет нам поступить “как должно”, когда все стандартные мотивы: смысл, вознаграждение, выгода, воля, интерес – отказали. Долг – это автопилот, сила, которая базируется на наших глубинных ценностях, внутреннем интуитивном знании о “хорошо” и “плохо”, “правильно” и “неправильно”. Долг – это то, что заставляет нас сдержать гнев и подавить усталость, отказаться от сиюминутной выгоды ради чего-то большего. Долг – это про горизонт.

Долг – это про то, что не бросать обертку и не давать взятку, потому что мы хотим другое общество для наших детей. Долг – это про жертву быстрым удовлетворением ради далекой ценности. Это про то, что не наорать и не шлепнуть, когда очень хочется, поддержать и принять, когда изнутри вопит совсем иное, долг – это жертва ради дальней перспективы, это отказ в маленьких радостях ради чего-то иллюзорного, вроде правильных привычек. Жизнь в согласии с чувством долга приводит нас к балансу с глубинными ценностями, но уносит нас от баланса с немедленными желаниями.

И вот ребенок голоден, устал и орет. И если дать ему сейчас конфету, за полчаса до еды, то мы решим немедленную проблему ора, но усложним отношения с разочарованием и тщетностью в дальней перспективе. Гедонизм – это про здесь и сейчас, и плевать на должное. Гедонизм – это про то, что если хочется пирожное и платье, то надо пирожное и платье, а до зарплаты дотянем и потом сбросим. Гедонизм – это про маникюр, когда ты нужна дома, про поспать, когда папа тоже устал, про ну и хрен с ним с режимом, давайте лопать чипсы и смотреть кино до полуночи. Гедонизм прекрасен, он про быстрое, немедленное, чувственное, это жертва ценностями ради наслаждения, жертва целями ради хорошего настроения.

Долг – это очень человеческое, гедонизм – это очень животное. И в этом нет оценки, это скорее про истоки. Мы каждый день проживаем этот конфликт: поспать или доделать, сдержаться или позволить себе, быстро и легко или сложно, но правильно. Серьезные, неблагодарные, важные вещи не совершить без долга, без отказа в немедленном удовлетворении. Радость, легкость, наслаждение невозможны без умения позволять себе и баловать себя. И то, и другое приносят счастье, разное счастье, и то, и другое приносят разочарование, разное разочарование. Жизнь в гедонизме приносит радость маленьких вещей и оставляет разочарование растраченной на мелочи жизни. Жизнь в долге приносит радость больших побед и разочарование в пропущенных ежедневных радостях.

Дети учатся балансировать жизнь ровно настолько, насколько балансируют их родители. Потакающий гедонистический родитель научит жить в хотении, и не научит справляться с лишениями и трудностями ради высшей цели. Принципиальный и упертый родитель научит жертвенности и упорству, и не научит позволять себе глотки воздуха на пути.

Я человек больших целей, и тащу себя к ним сквозь усталость, нежелание, недосып и отказ от мелких радостей. Во мноних вещах я скорее человек долга. И я компенсирую это плевком в сторону правильных привычек, режима, порядка в доме, сдержанности, диет и прочего. Я выбрала для себя те области, где у меня есть цели, и иду к ним вопреки, и выбрала те области, где я чистый гедонист и следую себе. Для меня дико расписывать себе питание по калориям, но не дико иметь цели в делах на пять лет вперед и следовать им. В этом – мой баланс,  и я в нем счастлива.

Долг – это заем ресурса из глубинных ценностей, тех самых, которые закладываются очень-очень рано.  Я счастлива, что чувство долга взывает меня к трудолюбию, преданности, упорству, честности. Не знаю, как бы я жила, если бы в наборе ценностей у меня была необходимость быть милой или всегда надевать аккуратное платье. Долг – это то, что я буду делать, даже если очень не хочется, долг – это про мои ценности, те, что стоят нам родительского теплого взгляда. Ценности – это те битвы, которые мы выбираем с детьми. За что нам важнее биться: за невозможность совершить подлость, или за уборку игрушек? Когда наш подросший ребенок окажется без сил, желания и смысла – что он будет должен? За что мы бьемся не на жизнь, что мы защищаем не на жизнь? Что мы дожны на его глазах? Выжить? Отстоять себя? Помочь ближнему? Чистить зубы каждый день? Защитить слабого? Не сдаваться? Вести себя прилично? Не плакать? Вешать одежду в шкаф?

“Бедные ваши дети!”: пассивная агрессия в соцсетях

Когда гнев и раздражение можно выразить прямо, это неприятно, но просто. Если кто-то говорит “ты дура” – при всем негативе послания, мы все-таки четко понимаем, что это – агрессия, и можем принять решение в стиле fight or flight, или ответить тем же, или просто отказаться вступать в конфликт, оставив его на совести (не факт, что присутствующей).

Однако большинство воспитанных людей держат прямую агрессию под запретом. Чувство же от этого никуда не девается, и посему мы имеем 500 комментов пассивной агрессии под колючими постами.

Почему пассивная агрессия намного тяжелее? Во-первых, потому, что она манипулятивна, и по сути не дает морального права ответить прямой агрессией, не платя за это своим самоощущением воспитанного человека. Иногда она так красиво завуалирована, что зачастую сложно ее выловить, но оставляет ядовитое послевкусие. Это манипуляция, цель которой – слить раздражение и ощутить превосходство.

Словесное насилие – это любые выражения, направленные на то, чтобы принудить нас почувствовать себя хуже. Пассивное словесное насилие – это те же выражения, которые лучше или хуже замаскированы под что-то иное. Но маскировка не меняет сути, и именно поэтому, мы зачастую не можем найти, в чем подвох, но ощущаем, что на нас напали.

Конфликт развивается по сценарию – завуалированное унижение – “ачотакова” – “она сама себя высекла”. То есть агрессор сначала осуществляет скрытое нападение, потом пытается доказать, что он не нападал (“я просто высказываю мнение”), а потом сваливает вину за обиду обратно на жертву.

КАК УЗНАТЬ?

Как чаще всего маскируется пассивная вербальная агрессия:

  1. Прямое отрицание сказанного путем обесценивания: “Чушь какая”, “Бред пишите”, “да ну, ерунда”, “фигня”.
  2. Косвенное отрицание сказанного путем фальшивого выяснения источников:  “Ссылки в студию”, “С чего вы это взяли”, “Кто вам это сказал”. Агрессор берет на себя право встать в позицию отчитывающего преподавателя и требовать объяснений.
  3. Уличение в скрытых мотивах: “Непонятно, чем тут хвастаться”, “можно было и не выпендриваться”, “ну купите себе медаль”. Агрессор считает, что уж он-то уличил вас в низости, и это необходимо открыть миру.
  4. Уличение в предполагаемом вранье: “А сами-то небось”, “знаем мы”.
  5. Навязывание чувства вины: “а дети беженцев меж тем голодают”.
  6. Прямая рекомендация как жить: “Лучше бы”, “Надо быть проще”, “Забейте”, “Да радуйтесь лучше”, “будьте добрее”, “мужика вам надо”,  и все, со словом “надо” в начале.
  7. Косвенная рекомендация как жить со ссылкой на некую истину: “все нормальные люди”, “а вот настоящая женщина”.
  8. Фальшивое сочувствие: “мне вас жаль”, “бедные дети”.
  9. Кликушество: “а потом удивляются”, “чего ожидать”, “вот так и вырастают”.
  10. Навязанное нелестное сравнение (белое пальто): “Это что, а вот у”, “а вот я никогда”.
  11. Обесценивание: “ну и что с того”, “и кому это нужно”, “и зачем вы это пишете”, “это и так всем известно”, “тоже мне”
  12. Косвенное осуждение: “такие как вы”.
  13. Непрошеная диагностика причин: “а все потому, что”, “ничего удивительного, ведь вы же”.
  14. Грамма-наци. Давать публичные комментарии об ошибках другого так же этично, как публично комментировать пятна на галстуке.
  15. Просто проекции, зачастую не имеющие никакого отношения к вам и сказанному. Отличаются они тем, что не имеют вообще никакой логической связи с сказанным вами, но при этом являются агрессивными, и говорятся вам, ставя вас в позицию оправдания.
  16. Разговор об авторе в третьем лице в прямом комментарии: “такие всегда”, “она просто”.
  17. Отказ в праве на реакцию после пассивной агрессии: “такие как она просто хотят выделиться, но спорить не буду, мир дружба жвачка”.
  18. Троллинг – писать не буду, он настолько понятен, что его уже можно считать прямой агрессией.

Почему все эти пассы я причисляю к пассивной агрессии? Потому что они а) пытаются выдать себя за заботу, внимание, дискуссию, меж тем являясь скрытым сливом эмоциональной агрессии. б) преследуют цель унизить адресата и возвысить говорящего и в) делаются без запроса.

Характерной чертой является отсутствие “Я” в большинстве (ведь автор пытается не быть агрессором), высказывания идут как бы от лица “всех”, безлично.

 

КАК РЕАГИРОВАТЬ?

Я реагирую так:

  1. Обозначаю, что считаю происходящее агрессией в Я-сообщении. “Мне неприятно, когда вы”, “Я не люблю, когда”.
  2. Если классический виток агрессии продолжается в стиле  “ачотакова”, “я просто высказываю мнение”, “где вы увидели” – могу пояснить, что задело, какое именно строение фразы, оборот, непрошеный совет мне неприятен. Иногда люди готовы слышать, я лично готова слышать, когда кого-то обижаю.
  3. Если виток агрессии продолжается в стиле “не надо быть такой чувствительной”, “это ваши проблемы” – отвечаю, что мое дело обозначить, ваше дело услышать или нет. И выхожу из беседы. Иногда выхожу раньше. Иногда даже не обозначаю, когда общий уровень собеседника позволяет предполагать, что это стандартный стиль общения.

КАК ОТЛИЧИТЬ ОТ ИСКРЕННЕЙ ЖАЛОСТИ, ИНТЕРЕСА, БЕСПОКОЙСТВА?

Человек, желающий искренне помочь, но выразившийся в агрессивной манере, скорее всего услышит вас и или извинится, или переформулирует. Если же он пошел на второй или третий виток агрессии “имею право на мнение”, “тут не на что обижаться”, то см. пункт выше.

КАК НЕ БЫТЬ АГРЕССОРОМ?

Мне помогает остановиться и подумать о своих целях. Если моя цель – выразить эмоции гнева и возмущения, то постараюсь остановить себя, и дойти до более значимых целей.

Если моя цель таки “помочь”, сделать мир лучше, так сказать, то это вынуждает остановиться и задуматься, КАК написать так, чтобы тебя услышали. Моя цель меняется от выражения своих эмоций на достижение диалога, в котором тебя услышат.  Приходится несколько раз проговорить в голове ответ, прежде чем нащупаешь нужные, искренние слова. И тогда рождается что-то вроде:

“Я понимаю вашу позицию, но мой опыт не позволяет с ней согласиться”. (высказать несогласие прямо)

“Не хочу лезть с советами, но в такой ситуации мне помогло то-то и то-то, если хотите, я могу рассказать” (отдать право получить совет или нет)

“Я читала одну книгу, там говорилось” (без совета прочитать)

“Я не могу сравнивать, у нас разные ситуации, но в моем случае…” (прямой отказ от сравнения, личный опыт)

А если нет сил сдерживать праведный гнев, то хотя бы признать его:

“Я знаю, что звучу осуждающе, но для меня это ужасно” (я сообщение, признание своей агрессии).

 

Ну и напоследок. Никто из нас не ангел, и я периодически язвлю и сливаю. И, зная об этом, начинаю с себя. Умение говорить о несогласии уважительно и прямо – это возможность наполненной, интересной дискуссии, которой в формате “кто прав” никогда бы не случилось. А это – богатство.

Люблю

Моя склонная к проектному менеджменту душонка все норовит облечь в план, и посему некоторых тем я просто избегаю. Если я подумаю, что “хорошо бы, если бы в отношениях с мужем было побольше приятной беззаботной легкости”, то у меня немедленно родится план внедрения легкости, график обниманий на диванчике вечером, и что-то еще столь же гнусное. Поэтому мысли о данной теме я из головы удаляю, дабы не насвинить на остатки святого. Впрочем, как ни удивительно, святое сейчас чувствует себя существенно лучше, чем в тот же период с одним ребенком.

Начну еще раз – у меня самый чудесный муж на свете. Он способен неизбывное количество времени сносить мои наезды, колкости, подколы и возмущенный пилеж. Более того, у него самая правильная из возможных реакций – он не игнорирует, что бы меня взбесило до хлопанья дверьми, но и не принимает на свой счет настолько, чтобы вступать в обиженную перепалку о том, кто какашка, а кто сам дурак. Он немного поднимает одну бровь, выслушивает внимательно, и далее (тададам!!! Я говорила, что у меня самый лучший муж?) – молча и без препирательств делает то, что я прошу. Или не делает, но все его неделание и молчание выражают всяческое уважение к моему несколько несдержанному наезду. Короче, он ведет себя как опытный врач с буйнопомешанным, или как мама двухлетки. Впрочем, он уже дважды папа двухлетки, а опыт учит.

У моего мужа есть чудесная черта: если он не знает, что я рядом, то когда он меня видит, он пугается и отскакивает. Первые три года я это принимала на свой счет и очень расстраивалась, теперь когда я подхожу к комнате без предупреждения, я на всякий случай говорю, что это я. А то и правда заикаться можно начать, ходит такая мама по дому и собак пугает.

У моего мужа прекрасный характер – основную часть жизни он проводит в плохом настроении. Мне даже удивительно, где в одном человеке может помещаться столько плохого настроения. Я хронический антидот, и постоянно нахожусь в режиме рассеивания злых чар и волшебных пендалей, чтобы растормошить недовольную брюкву. Как мы умудряемся столько ржать вместе – непонятно. Романтики у нас нема, все уже давно на эту тему успокоились, так что в промежутках между его брюквованием, моими шпильками, и наукоемкими спорами мы в основном смотрим кино или ржем.

У меня самый лучший на свете муж. Мы столько лет вместе, а мне до сих пор с ним весело.

Хотя, я, конечно, немного скучаю по временам, когда от прикосновения бежали мурашки по позвоночнику, когда мы молчали часами после Такеши Китано, когда он еще пел под гитару, и пел мне, когда на мне не было семи беременных килограмм и ноля мотивации их сбросить, когда он бывал с утра нежный, смешной и взлохмаченный, и сжимал мне руку, если я говорила что-то в сердце, потому что из нас двоих говорю я, вот и говорю за двоих.

DSC_0106

Когда двое – это двое, а не два человека рядом, между ними есть словно некоторая тайна, некоторый невысказанный секрет, они находят глаза друг друга, и смотрят таким особым своим взглядом, вспоминая, ощущая и снова делясь им друг с другом, каждый раз.

Они похожи на заговорщиков, улыбающихся тому внутреннему угольку, мерцанию, натянутой невидимой струнке, которую и выразить-то нельзя, это просто знание, сокровенное и на двоих.

Их всегда видно в толпе людей, это замкнутое пространство, они вдвоем, даже если по отдельности. А когда эта струнка рвется, то они по-прежнему вдвоем, и даже за руку, и даже обнявшись, но это уже не двое, а просто два отдельных человека. Словно тонкая оболочка мыльного пузыря лопнула, и тот особый их воздух растворился в общем, и их пространство потерялось в общем, слилось и ушло, сделав их просто двоими людьми в толпе.

Когда появляется мысль “почему любишь” – это попытка заполнить исчезающий воздух двойства, судорожные глотки рыбы, выброшенной на песок. Исчезает невыразимое, и глупо кажется, будто выразимым и логичным можно заполнить пустоту.

Когда продумываешь чувство – значит нет его.

Я теряю любовь, когда перестаю любить себя, когда начинаю изводить себя-ребенка, себя-внутреннее юное существо планами, надобностями, требованиями и идеалами. И тогда я застываю, замерзаю и мертвею, любовь уходит, жизнь, жизненность уходит.
И оказывается, нужно вовсе не подумать, где промахнулась, где ошиблась, что и где сказала и сделала не так, и что нужно сделать и сказать так, а просто вспомнить о том существе, которое во мне, вспомнить, погладить, улыбнуться ему, дать ему дышать, в конце концов. И совершенно чудесным образом оно заискрится, заживет, задышит любовью, и все вокруг преобразится, и снова появится ощущение, что нас двое – а не просто два человека рядом.