Мухи и котлеты

Это будет не про детей, а про популярные технологии самоуправления. А именно позитивное мышление и целеполагание.

Долгое время рынок психологической самопомощи был захвачен позитивным мышлением. Кто-то умный заметил, что когда небо голубое и трава зеленая – даже полы мыть в радость. И решил, ничтоже сумняшеся, что для этого нужно-то всего ничего – создать себе внутри небоголубое. Подошли к этому семинаристы таблетки счастья так же просто: “мыши, станьте ежиками”. Аффирмации, настрой и “только хорошие мысли”.

После пары десятков лет упражнений в заклинаниях “я самая обаятельная и привлекательная” вдруг обнаружилось, что позитивное мышление не работает. Вернее не так, оно работает, в основном для создания неврозов.

Для того, чтобы это признать, нужно понять одну простую вещь: наши эмоции просто ЕСТЬ. Вся та сложная переливчатая радуга чувств, от ненависти до восторга – есть просто реакция, один из механизмов организма, направленный на выживание. Мы увидели что-то страшное и в нас произошло множество внутренних операций,  с помощью которых наш организм попытался правильно справиться с ситуацией. Выделился адреналин с кортизолом, закрылись глаза, отдернулась рука, всплыли пугающие воспоминания и верования, похолодели руки, выделился пот, мы замолчали, сжались, убежали. Эмоции – лишь один из механизмов, который действует в нас, чтобы мы справлялись с жизнью.

Правдивость эмоций в том, что их нельзя волевым усилием изменить, примерно так же, как нельзя волевым усилием прекратить потеть, остановить выделение слюны или эрекцию. Их можно подавить, наложив запрет из чувств стыда, вины и страха – подавление не прекратит эмоцию, оно просто создаст иллюзию из серии “а я прикинусь, что мне не страшно”. Можно изменить окружающую обстановку, и тем самым изменятся эмоции, но нельзя приказать себе чувствовать что-то определенное.

Эмоции и чувства – это один из механизмов, вынуждающих нас действовать так или иначе. Роды ребенка – великолепный пример – эта цельность работы гормонов, тела, эмоций, поступков, причем взаимосвязанная по кругу – и есть мудрость природы в квинтессенции. Именно поэтому я глубоко верю в нужность и важность всех эмоций, и “негативных” в том числе, но это немного отдельная история.

Целеполагание – вторая часть смеси. Психологи заметили, что формулирование цели, фиксирование цели – работает на ее достижение. И опять же в массы отправился совет цели свои продумывать, записывать, ну и причитающиеся тренинги про то, как это лучше делать.

А потом смешались в кучу мухи с котлетами.

Цель – это направление движения. Это компас. Это когнитивный инструмент, позволяющий отсеивать ненужную информацию и выбирать нужную, позволяющий ориентироваться в выборе, фокусироваться на том, куда. Цель – это про логику, осмысленность, решения.

8a733d11e482cefb26b4c95677539454

А ее почему-то взяли и спутали с желанием, и записали в мотивационный механизм. Я хочу быть богатой и свободной, это мое желание. Оно мотивирует меня работать, вставать рано, не лениться. Моя мотивация будет настолько сильна, насколько сильно мое желание (и слабы всякие другие желания). Цель – построить бизнес будет помогать мне выбирать проекты и связи, отказываться от того, что не ведет к построению бизнеса, искать ресурсы. Это не то, что меня двигает, а то, что говорит мне, куда двигаться. Когда мы идем по компасу, мы не стремимся прийти на север, мы стремимся выйти из леса. Север не обязан придавать нам сил, настраивать на лучшее. Бизнес может оказаться неверной стратегией достижения свободы и богатства, и север может оказаться не верным направлением. И толгда я их пересмотрю.

Не сдаваться, продолжать двигаться, преодолевать усталость и препятствия заставляет нас желание, а не цель.

Проблемы мотивации нельзя решить постановкой цели. И отсутствие мотивации – не проблема неверной цели. Это проблема внутреннего состояния, способности хотеть, права хотеть, честности в этом самом хотении, честности с собой. Внутренняя мотивация не поддается осмысленному требованию или воле, потому что это эмоциональное состояние. Отсутствие ее – всего лишь состояние, такое же, как депрессия, злость, обида, отчаяние, спокойствие, безразличие. С ними ничего нельзя сделать собственной решительностью – можно только изменить обстановку. Выспаться. Поговорить. Уйти от нелюбимого. Послушать музыку. Переждать. Сменить кресло на более удобное. Послушать себя. Позволить себе быть и действовать, как в родах, чутко и бережно, доверяя себе и доверяя природе. Всякое “жжж” внутри – неспроста.

Как и в родах, искусственный окситоцин подавляет выделение настоящего. Искусственная накачка себя на радость и позитив убивает возможность собственной радости. Требование к собственной мотивации так же абсурдно, как требование полюбить.

Оставьте уже мотивацию в покое – если ее нет – это не просто так. Так же как в родах боль ведет и вынуждает находить положения, в которых лучше маме и ребенку, так и отсутствие мотивации вынуждает сменить позу. Двигаться. Менять обстановку. Искать выход. Не надо закалывать его обезболивающим и аффирмациями. Самообман еще никогда не приводил ни к чему хорошему.

И оставьте уже в покое цели. Не они – причина того, что не идется. Они и не должны заставлять идти. Они всего лишь помогают не свернуть на вон ту симпатичную полянку, если решено держаться на север. Ни отказ от целей, ни написание целей не поможет захотеть пойти. Компас не делает из вас путешественника. Путешественника делает шаг.

 

Счастье – это когда тебя понимают

Споры “заставлять – не заставлять-а если заставлять, то насколько” в общем из той же серии, что и “запрещать – не запрещать”, “хвалить – не хвалить”, “наказывать – не наказывать”, “потакать – не потакать”.

Объединяет их то, что ребенку отводится роль этакого болванчика с кнопочками, которые можно нажимать в разных комбинациях. У ребенка нет стратегического мышления, ему не хватает опыта для оценки, он не видит перспективы, он не готов нести ответственность – поэтому родитель должен провести некоторые воспитательные действия, дабы направить этого болванчика в нужном направлении, с таблицей умножение в мозгах, скрипкой под мышкой и в шапке.

Дело даже не в том, что у нас неверные комбинации. Что “ты же любишь бабушку” двухлетке, “хватит плакать” трехлетке, или “без английского не найдешь работы” семилетке имеют столько же смысла, сколько “не надо ходить ногами по столу” коту. С котом мы хотя бы догадываемся, что он живет по иным законам, мы научаемся считывать гнев по ритму хвоста и страх по шерсти дыбом. Коту мы хотя бы даем мысленное право жить в иных категориях эмоций, решений.

Дело в том, что пока мы воспитываем, мы не видим. Мы не пытаемся ПОНЯТЬ, мы видим только негодное поведение болванчика и правим его в меру своей начитанности. Мы лечим анализы. Вчера устроила вечернее втирание про необходимость закончить музыкальную школу, сегодня пошел. Согласился. А чего он согласился? Может правда понял? А может проклял и решил дотерпеть и никогда больше? А хрен его знает, какая разница, анализы хорошие.

photo-1446476012059-4f9c278d54d5

– Я больше не пойду на танцы!

и вот здесь нажать на стоп уже готовым, рвущимся из-под пальцев комбинациям кнопок “как, ты же их так любишь!?”, “ну мы же их оплатили!”, “это все от лени, без труда ничего не получится”, “ты все готова бросить на полпути”, “ты же хотела научиться? надо трудиться!”, “даже слушать не желаю, пошла быстро!”, “а что ты думала будет легко?!” – остановить реактивный воспитательный вброс и побыть Шерлоком Холмсом.

Что за этим стоит? Попробовать, внимательно приглядываясь, выдвинуть версии… Я говорю, и вглядываюсь в ее лицо, жду знака, что угадала…

– Тебе не нравится учитель. – мотает головой – Тебе трудно. – Тебе туфли натирают. – Ты устала на последнем занятии.  – На тебя учитель накричал. – Тебе не дали роль.

И тут ее прорывает, со слезами – “все роли дали только одним девочкам, а я забыла купальник, а они стояли и смеялись, и когда я уходила смеялись” – вся обида и маленькое детское унижение выходит в с этими слезами…

– Знаешь малыш, есть и будут еще много много людей, которые посмеются, обзовут, чтобы сбить тебя. Я знаю, как ты любишь танцы. Не позволяй им забрать это от тебя. Не позволяй им отобрать твою любовь, со всем их идиотским смехом, это твое – защищай его от них, от их смеха и подколок, не давай им сбить тебя. Я с тобой. Хочешь, я так их сегодня высмею, что они будут все красные?

– Не надо, мам. Пошли, а то опоздаем.

Данила, укладываться не хотел, бегал, хулиганил, наконец уже вроде в кровати.

– Мама, я хочу лимонада.

– Какой лимонад, ты уже зубы почистил.

– Я хочу лимонада! Я не буду спать, если ты не дашь мне лимонада!

– Выпей воды.

– Я не хочу воды, я хочу лимонада!!

Тут тоже очень соблазнительно пуститься в тяжкие “от лимонада портятся зубы, а у тебя достаточно дырок”, “ты уже почистил зубы, что за ерунда, ты знаешь правила”, “ты прекрасно знаешь, мы не пьем лимонад на ночь”, “что тебя за муха укусила”, “покомандуй мне еще!”.

Стоп. Что это? Что ему ударился сегодня этот лимонад? Почему в нем столько ярости?

Сажусь рядом, говорю серьезно:  Ты очень-очень хочешь лимонада? – кивает. – Тебе важно, чтобы я тебе его дала. – кивает. Ты хочешь, чтобы я тебя послушалась?

И его прорывает: “Ты никогда меня не слушаешь! Все по-твоему! Все как ты говоришь!!!”

– А ты хочешь, чтобы хоть раз было вот так как ты сказал.

– Да!!!

– Давай я сейчас дам тебе воды, а завтра мы с тобой ведь собирались с утра играть дома – так вот будет все так, как ты скажешь.

– И можно кока-колу на завтра попить?

– Можно.

– И можно с утра поиграть на айпаде?

– Ага.

– И что, вот прямо что я скажу, ты и сделаешь? Даже купишь мне надувного крокодила в Амазоне?

– Куплю. Завтра будет особенное утро. Я знаю, тебе тяжело, ты растешь, а мы, родители все решаем. Так мир устроен. А тебе хочется быть главным. Но завтра будет другой день, до обеда. Договорились?

– Да! Да! Да!

Спит. Без лимонада. И крокодил был не нужен, и печенье на завтра не потребовано. Нужно было, чтобы поняли.

На память перечислю десятки таких открытий. Не хочет в школу, потому что вчера накричал учитель. И нужно послушать, обсудить и поддержать. Не хочет на музыку, потому что думает, что забыла последнюю пьесу. И нужно найти время порепетировать до занятия. Не хочет на занятие, потому что стесняется, что дырка на носке. Не хочет делать домашнее задание, потому что потеряла задание. Не хочет ужинать, потому что не хочет оставить открытым компьютер. Не хочет в парк, потому в прошлый раз там напугала собака. Не хочет в парк, потому что в прошлый раз подружка пришла с новым велосипедом. Не хочет яблоко, потому что в руке лего, и класть его не хочется. Не хочет в туалет, потому что в туалете паутина. Не хочет идти переодеваться, потому что боится темной лестницы. Не хочет чистить зубы, потому что в прошлый раз вода была холодная и ломило. Не хочет чистить зубы, потому что хочется где-то себя отстоять. Не хочет чистить зубы, потому что после этого не выпросишь печенье. Не хочет чистить зубы, потому что потом положат в постель и спать, а он хочет остаться лежать головой на плече у мамы, пригревшись, и слушать книжку. Не хочет чистить зубы, потому что хочется продлить сегодня.

Труд родителя не в том, чтобы принять на себя мучительное бремя насильника воли.

А в том, чтобы понять.

Понять, услышать, увидеть этот мир, ребенкин мир, в его логике, смысле, эмоциях. И когда ты понимаешь, что дело в паутине, в одиночестве, в обиде на подружку, в резком окрике, в темной лестнице, в слишком громкой музыке – когда ты понимаешь, что нет лени, капризов, упрямства – а есть просто другой человек с другой картиной мира и другой логикой – то и воспитывать не приходится. Можно просто убрать паука, включить свет, положить под кровать пластмассовый меч для защиты от чудовищ и вместе придумать едкий ответ вредным девчонкам.

А там, глядишь, и со скрипкой сладится. Все легче, когда тебя понимают.

Со мной так можно и нужно

Одну вещь заметила: каждый раз, когда я пишу что-то по теме принятия решений ребенка, я всегда получаю с десяток комментариев “вот меня не заставили в детстве, и я жалею”.

Вон и муж собственный говорит “вот не заставили меня в детстве английским заниматься, я его и не знаю”. При этом его заставляли заниматься скрипкой, к которой он не притрагивается, и тоже вроде все правильно.

И я всегда просто проходила мимо таких комментариев, так,  просто один из вариантов “в моей смерти прошу винить Клаву К.”, переложение ответственности на родителей и все такое обычное.

А сейчас я решила вдуматься.

Вот взрослый человек, которого  не заставили заниматься скрипкой. Он не хотел, и его не заставили. Он жалеет.

Вот ребенок, который не хочет заниматься скрипкой. Вот стоит девочка лет так, например, 8, и не хочет. Какое оно, это нехотение?

Вот она стоит у рояля, а учитель делает неприятное лицо и ей выговаривает. И ей хочется расплакаться, и стыдно, и она краснеет до корней волос, давится голосом и молчит. Вот ее подушечки пальцев на струнах. Измятые, больно. Вот плечо, оно устало. Рука, затекла. Вот мама, кладет трубку, говорила с учителем, сердитая, чужая, ругается, от этого хочется не быть. Вот солнце за окном, и крики, и подружки качаются на качелях, а она стоит и пилит. Вот эти однообразные, скучные звуки. Вот кролик нарисованный, секретик ее, со вчерашней ночи, который ждет ее в спальне, чтобы дорисовать и пошептаться, но ей нельзя. Вот ноты, черными букашками в глазах, разбегаются, в сердце тяжело – она опять не помнит – “почему ты не помнишь, ты что, ОПЯТЬ забыла?!” – и букашки нот расплываются в набегающих слезах, и она молча пилит и ждет конца урока. Она не хочет играть на скрипке.

Ее нужно было заставить. Как это, когда заставляют? На что это похоже?

Может быть на ложку, ложку с противной холодной сопливой капустой из щей, соленой от слез, которую, давясь, глотаешь под крик “а ну-ка доела немедленно!!”.

Может быть на бетонную плиту на ссутулившихся плечах, когда стоишь под криком “проси прощения, или я с тобой не разговариваю!!” на сбивающееся дыхание, на стыд, с которым выдавливаешь ненавистное “я больше не буду”?

Может быть на звон в голове от захлопнутой двери, на душащие слезы, на жар из глаз, когда убегаешь в комнату и бьешь кулаками по кровати, рыдая и кусая подушку, только что бы не доставить им удовольствия, а потом, сломанный и смирившийся, идешь и моешь этот чертов пол, без которого не выпустят гулять.

Может быть на все клятвы отомстить, когда лишили дня рождения из-за вранья про двойку на контрольной? Может быть на все фантазии как ты умер, и тут-то они и поняли, какими слепыми, глухими и глупыми были, как не любили и не понимали, и ты такой мертвый и трагический, и только в мечтах они вдруг сказали “боже мой! это же мой ребенок! что же я делаю!?”.

 

И вот стоит этот оставшийся в прошлом ребенок и не хочет заниматься скрипкой. И вот стоит эта оставшаяся в прошлом мама и “заставляет”. Кричит. Обвиняет. Шантажирует. Унижает. Винит. Требует. Обзывает. Давит. Насилует.

photo-1423278220277-c63a9688ec90

И вот современный взрослый человек вспоминает и жалеет, что так с тем ребенком, им-ребенком, не поступили. Что он не пережил унижения, стыда, ярости, обиды. Что его не ломали, не насиловали. Что надо было, ведь были вещи поважнее того ребенка, скрипка там, или английский.

Потому что… тот ребенок этого заслуживал? был ленивой, тупой скотиной? не понимал своего счастья? не знал, чего он хочет? с ним так было можно и нужно?

Как так, что в мире оказался ребенок, пусть далеко в прошлом, с которым так можно и нужно? Как так, что взрослый верит, что с ним так было можно и нужно?

Кто вам об этом сказал?

 

Про взрослость.

Один мой внутренний голос кричит изнутри в висок: “так нечестно! я хорошая! я маленькая! пожалейте меня! мне трудно! меня никто не любит! все меня бросили! я совсем-совсем одна! я не хочу ничего решать! я не хочу ничего делать! это вы во всем виноваты! я хочу на ручки!”.

Второй мой внутренний голос диктует в висок холодно и жестко: “ишь, чего захотела! Не заслужила! Посмотри на себя! Кому ты нужна! Тряпка! Хватит ныть! Ничего не доводишь до конца! Всем на тебя плевать! Достала! Уродка! Слабачка!”

Как будто они бродят по разным комнатам – внутренний ребенок и внутренний родитель – и борются за доступ к микрофону, каждый крича о своем больном. Ребенок проклинает критичного и черствого родителя. Родитель проклинает слабого и неуверенного ребенка. Ребенок ищет себе родителя – заботливого, эмпатичного, терпеливого, чуткого. Ищет в каждом партнере, ищет в немолодых родителях – и неизбежно разочаровывается. А родитель ищет себе другого ребенка – удобного, собранного, послушного, трудолюбивого, потому что этот заслуживает пинков и критики. Иначе он никогда не вырастет. Не справится – этакая кулема.

Как будто они не знали, что они есть друг у друга, там, внутри, за стеной.

Дело было вечером. Я сидела на кухне, размышляла. Я уже год, как была в разводе, дети спали, ночь, тишина. И я так устала слышать плачь этого недолюбленного одинокого ребенка внутри, что сказала себе: “эй! ты же умеешь! ты же умеешь с детьми быть терпеливой, чуткой, честной, поддерживающей! Ты же самая лучшая мама, верно? Ну так вот той девочке внутри очень нужна такая”.

И как-то так они взяли – и заметили друг друга.

Они долго говорили.

Девочка рассказала, как ей страшно, как ей нужна любовь, и как она изо всех сил пытается справиться. А внутренняя мама сказала ей то нужное, что многие годы хотелось услышать – “Прости меня. Я не видела, как тебя плохо. Я не видела, как я тебя раню.  Я с тобой. Я за  тебя. Я никому не дам тебя в обиду”.

И тогда девочку отпустило немного, она сказала: “Ничего, мам. Я понимаю. Ты просто переживала”.

И тогда маму отпустило немножко, и она сказала: “Ты знаешь, когда я боюсь, я тебя ругаю. У меня не всегда получается быть чуткой”.

И тогда девочка еще подросла и ответила: “Я знаю. Я иногда виню тебя, но это просто от усталости. Не всегда получается быть самостоятельной”.

olya640_0007

Я дала себе обещание в тот вечер. Сказала его вслух в пустой кухне. “Я сама себе ребенок, и я – сама себе родитель”.

Они дружат.  Когда ребенок ноет и жалуется – родитель смотрит нежно и с терпением. А когда родитель ругается – ребенок улыбается, и знает, что это он не всерьез. Они знают, что вместе они всегда прорвутся.

На моем обручальном пальце кольцо, бриллиант в платине. Я заказала его у дизайнера, сама, чтобы знать и помнить, что до всех партнеров, родителей и друзей мира у меня есть – я.

Когда мне грустно, или в голове снова начинается перепалка, я смотрю на него и вспоминаю, что я у себя – да.

Для меня та самая пресловутая “любовь к себе” – это вовсе не аффирмации про самую обаятельную и привлекательную, а про вот эту целостность. Про право им обоим быть – и ребенку, и родителю, вот такими, друг у друга Про их обещание друг другу. Про то, что когда они оба говорят друг другу хорошее, кажется, что звучит только один голос. Теплый. Спокойный. Мой.

Садись, два.

Провела два вечера в общении со свекровью и поймала себя на том, насколько я отвыкла от общения в формате оценок. Отвыкла настолько, что они не просто перестали меня задевать, они превратились в какой-то иностранный язык.

“Ты считаешь это хорошо, что у тебя дети плохо говорят по-русски?”. “Как Саша с детьми, достаточно занимается?”, “А у тебя работа хорошая?”, “А начальник хороший?”, “А платят нормально?”, “А Тесса мне кажется стала миловиднее, да?”, “А Сашина диета – это нормально?”, “А зачем он ударился в спорт в 40 лет, он же не тренером будет работать, это вообще нормально?”.

Я теряюсь в ответах. Я могу сказать, что мне грустно, что дети предпочитают говорить на английском, но я не вижу в себе сил и возможностей принуждать их к русскому. Я могу объяснить, почему так. Могу поделиться, как во мне борются чувства вины, лени и тщетности. Я могу сказать, что Саша играет с детьми в монополию и учит Данилыча кувыркам, но я не знаю, достаточно ли это. Я не думала об этом в категории “достаточно”.  Я не знаю, хорошая ли моя работа и нормально ли мне платят. Я знаю, что я умею ее делать и я получаю на уровне рынка, и что кому-то она будет хорошей, а кому-то не очень, и что денег может хватать или не хватать, и это зависит. И что Тесса в моих глазах всегда красивая, уникальная и единственная, и я не могу оценивать ее по шкале миловидности, ни сейчас, ни раньше. И что у Саши такая диета, которую он себе выбрал, и что он занимается тем, что ему близко, и это приносит ему радость, и я не знаю, насколько это нормально и для кого.

Я вижу ситуации как факты, чувства, тенденции, я не думаю о них с точки зрения “правильно” или “плохо”, я думаю о причинах и последствиях, решениях и чувствах, своих и чужих.

И я задумалась сегодня, вот как так – такая разница в языке переваривания мира. Откуда берется потребность в оценке? Почему культурно существует заточенность на “она дура”, “он молодец”, “они все козлы”. Убрался в комнате – хороший мальчик. Стукнул сестру – плохой.

На поверхности – так проще. Отсутствие привычки выдвинуть немедленную оценку вынуждает послушать, а что же он, этот мальчик, говорит. И почему он это говорит. И зачем он это говорит. А это вынуждает задуматься, что же он там чувствует. Как он это видит. Почему он так поступает. А это в свою очередь лишает возможности видеть в человеке объект, вынуждает реагировать, чувствовать в ответ, эмпатировать, понимать, слышать, думать. Резиновый штемпель “Они там все с ума посходили. Полыхаев” спасает от труда понять, чего это они, собственно.

Маленький ребенок – это чувства-сырец. Ни логики, ни относительности, ни способности смешивать, ни осознанности, ни контроля – все это разовьется много позже. Ребенок почти не внимает словам и не следует голосу разума – он за нашими словами жадно выискивает наши чувства. Именно поэтому психологи говорят, что отсутствующий, игнорирующий родитель много страшнее эмоционального. Дети говорят с нами на языке сырых, не затуманенных чувств, не скованных пока анализом их правильности, пристойности, адекватности и полезности. Язык маленького ребенка – это язык чувств, и ответ, который ищут дети – это наши чувства.

Что же такое оценка? Оценка – это отказ от со-чувствования. Это отказ от открытия “я” – “я вижу”, “я понимаю”, “я чувствую боль”, “мне одиноко”, “мне больно”, “мне обидно”, “я счастлив”, “я рад”, “я запутался”, “мне стыдно” – и замена на суждение, резолюцию того, кто ты. Оценка – это отказ в диалоге на уровне чувств. Говоря с ребенком на языке оценок, мы отказываем ребенку в чувствах, заменяя их суждениями, о-суждениями. Он говорит с нами языком чувств, а в ответ слышит тарабарский. И быстро учится тарабарскому, ведь дети устроены так, чтобы учиться и адаптироваться. И становится взрослым с сакраментальным вопросом “а это вообще нормально?”.

photo-1450037586774-00cb81edd142

Когда нас ранят невыносимое горе, мы закрываем чувства, чтобы выжить. Я смотрю старые фильмы про войну, и меня поражает количество запретов на чувства. Только что погибли в огне ее дети, “нуну, соберись, война, не такое терпели”. Да, в стрессе выживания мы отключаем многое – перестаем чувствовать боль, холод, голод, сочувствовать. И потом растим детей, не умея ответить им языком чувств, и они отмораживают его себе тоже, заменяя их оценкой, как способом ориентироваться. Отмороженное ощущение тела заменяется подсчетом калорий, отмороженные эмоции – оценками “забей”, “не нагнетай”, “ерунда”. Мы говорим на том языке, который знаем, и если с детства мы знаем, что ответом на горе, обиду, гордость, надежду было отстраненное лицо с пулеметом оценок “как маленький”, “воображала”, “хороший мальчик”, “ненормальный” – то мы теряемся от этого невыученного языка чувств, теряемся и пугаемся, и оцениваем, оцениваем, оцениваем. Может у него диагноз? Может, я плохая мать? Может, он неправильный ребенок? Это же ненормально.

Чувствовать – так непонятно и ненормально потому, что мы не умеем. Потому что каждое чувство внутри немедленно переводится в оценку. Я злюсь на ребенка, значит я плохая мать. Я хочу на ручки, значит я зависимая. Я обижаюсь, значит я недостаточно работала над собой.

Обучение любому языку всегда сложно. Знание языка – это прежде всего понимание другой картины мира, иной, не похожей на свою. То же самое с языком чувств. Решение не оценить, а услышать чужие чувства вынуждает чувствовать в ответ. Когда трехлетний вопит, что ему дали сломанный банан, проще всего сказать, что это фигня. Он тебе на своем, чувств и эмоций – а ты ему в ответ на своем, логики и оценки, тарабарском. Но он не понимает тарабарский, он только чувствует, что его не понимают, и учится тарабарскому. А потом вырастает большой и пишет в пустыню интернета: “меня никто не понимает”, “хочется на ручки”, “просто хочется, чтобы обняли”.

Пока мы не поймем, что надо попытаться вспомнить забытый язык чувств, мы не выстроим близости, мы будем плодить поколение за поколением тех, кто смутно хочет на ручки, но не умеет про это ничего. Пока мы каждый раз, дисциплинированно и смиренно не будем учиться утерянному языку чувств, мы так и будем не понимать своих детей. Отмести непереводимую какафонию детских сырых чувств оценкой “он просто маленький и глупый” куда проще, чем хотя бы их увидеть. Увидеть и проанализировать их проще, чем попытаться понять. Попытаться понять проще, чем позволить себе со-чувствовать. Чем взять на ручки. Чем почувствовать всю обиду неправильности мира, в котором банан – сломан.

 

 

Родителям

Мои родители не признают терапию. “Зачем это”, – говорит мама, – “вываливать личное? Ну, если тебе помогает, ладно, сейчас это модно”.
Но именно в общении с психологом, именно классическое терапевтическое признание своего права на обиды на родителей (а не обесценивание как “подросткового поведения”), привело к тому самому осознанию, которое нельзя получить волевым усилием, а именно – скольким же я им обязана. Запрет чувствовать негатив (хорошая мудрая дочь должна) запрещает чувствовать вообще. Право чувствовать негатив постепенно приводит к тому, что появляются чувства, и вот так, в 40 лет, я вдруг осознала, что:
photo-1451471016731-e963a8588be8
 
– Мой папа, наверное, был феминистом. Я росла, не получая от самого значимого мужчины багажа в виде обязанности выйти замуж, нарожать детей, быть хорошей девочкой и приятно выглядеть. Я никогда в жизни не слышала от него анекдотов про “баб” или “блондинок”, или каких-либо вообще замечаний, заставивших бы меня усомниться, что я не могу, или не имею права.
 
– Меня не заставляли ничем заниматься. Меня не сдали в музыкальную школу, не заставляли криками что-то там сделать или сдать. Я совершенно не помню, чтобы мои дневники или домашние задания контролировали. Я помню, как просила помощи, и как мне помогали с математикой или геометрией, помню, как мама засыпала, штопая носок, пока я рассказывала ей подряд все билеты экзамена по биологии, потому что мне нужен был слушатель, а не потому, что они волновались, что я не сдам. Но в остальном я была сама. Я увлекалась тем, чем увлекалась, жила в мире этих увлечений и фантазий, и научилась там всему – думать, справляться, доводить до конца. Меня никто к этому не принуждал. Во мне не взращивали криками и виной “чувство ответственности”, оно появилось само.
 
– Иногда я поступаю, “как получается”, кричу на детей, или виню их. Переживаю об этом, где могу, исправляюсь, но не всегда. И я уверена, что лет через 5-10 я выслушаю многое про то, “что это ты во всем виновата”, “ты никогда меня не любила” и все такое больное. И я готовлюсь, внутренне готовлюсь. Раньше мне казалось, что надо это просто признать и принять, и попросить прощения за все, где я не справилась. Но я одновременно понимаю, каких внутренних сил мне стоил рывок с моей стартовой позиции до того уровня родительства, на который я вышла. И я не хочу обесценивать этот свой внутренний труд тоже, принимая обиду ребенка.
Я долго обижалась, почему мои родители не каются и не посыпают голову пеплом на мои обвинения. А теперь я увидела ее, эту эстафету. Они совершили такой гигантский рывок. Мой отец родился в тюрьме, мама рассказывала, что бабушка ее поколачивала. Дети войны, со всеми травмами и анамнезами, на фоне своего времени и своей эпохи они были подвижниками, они поступали вопреки нормам и согласно тому, во что верили, они дали нам свободу, в том числе и свободу обижаться и отвергать. Многие ли из нас могут похвастаться свободой отвергнуть родителей и не заплатить за это сполна? А они остались со мной, несмотря на 30 лет обид.
 
Это не к тому, что все было идеально. Да и я не идеальный родитель.
Я хочу сказать, что я вдруг увидела, сколько мужества, сколько убежденности и веры нужно, чтобы дать своему ребенку право сбыться, даже если он в процессе отвергает тебя, и позволить ему это ради уважения к его пути, как бы больно это ни было.
Я хочу сказать, что я увидела обратную сторону родительской “клятвы верности” – дать, и не вымогать взамен признания и благодарности.
 
Мама и папа. если вы это читаете – я вас люблю. И теперь – вижу.
Спасибо вам.

Педагогический прикорм

В английском термин “педприкорм” звучит как baby-led weaning. Дословно “прикорм, которым управляет ребенок”. В самом термине кроется огромная разница подходов. Слово “педагогический” предполагает педагога, предполагает, что мы учим, а не ребенок учит-ся, учит себя.

Давно доказано, что кормление по требованию полезнее, чем кормление по часам. Что свободная игра полезнее, чем дидактическая. Что ребенок учится ползать, ходить, говорить, читать, считать и ловить мячик тогда, когда его мозг созревает для этих умений, а не тогда, когда рекомендовано в методичке. И тем не менее современная школа по прежнему считает, что в таком-то возрасте с 9:30 до 10:15 по понедельникам ребенок должен учиться дробному делению, а с 10:30 до 11:15 – ползать по канату. Уж хотя бы быть честными и говорить, что в это время мы решили учить ребенка дробному делению и канату, и не испытывать иллюзий, чему он сейчас учит-ся. Дробному делению или тому, как скучна школа.

Я недавно прочитала о поразившем меня исследовании. Двум группам студентов дали задание – картинка с лабиринтом, из которого нужно найти выход для мышки. В одном случае в конце лабиринта был нарисован кусочек сыра, а в другом случае – в начале лабиринта – сова. Обычная нарисованная сова, которая схватит мышку, если ее не вывести. И все студенты справились, за 4-5 минут найдя выход для мышки из лабиринта. Или к кусочку сыра, или от совы. А потом студентам дали креативное задание, предполагающее полет фантазии и смелость нестандартного мышления. Из тех, кто делал задание с сыром – с ним справились все, из тех, кто делал задание с совой – только половина, да и то не очень. Выходит так, что когда наш мозг находится в стрессе наказания или опасности, он теряет способность к креативному мышлению. Даже если это просто нарисованная сова.

Итак, 9:30 утра, с трудом проснувшийся класс изучает деление дробей. Интересно оно примерно 0.5% ребенка из класса в 32 человека. Но учить надо, а то? А то накричат, поставят двойку, высмеют, поставят на вид. И так вся школа.

photo-1453342664588-b702c83fc822

Часто говорят, что, мол, дети учатся легко и быстро, и поэтому надо пока маленькие научить всему. Ну да,  пока они не выросли и не могут защититься от впихивания в себя невкусной скучищи – нужно успеть впихнуть. Логика в этом примерно такая же, что пока ребенок не научился отворачивать голову и выталкивать языком невкусное – надо побольше напихать. Мы же лучше знаем, что сейчас ему положено кабачковое пюре.

Часто говорят, что выполняя скучные задания из-под палки ребенок учится важному навыку, “что делать неприятное тоже прийдется”. Как будто ребенок живет в мире розовых пони, и ему буквально с рождения не делают неприятно вне его желания. Как будто он встает в школу, чистит зубы, убирает игрушки, выключает мультфильмы, моет руки и закрывает книжку каждый раз только по своему желанию. Уже к школе ребенок имеет такое количество возможностей делать то, что ему совершенно не хочется, что не думаю, что этому навыку не хватает практики.

Часто говорят, “а как он мол будет жить, если будет заниматься только тем, что ему интересно?”. Какая страшная судьба, заниматься тем, что интересно! Гораздо разумнее подготовить его к тому, что он будет усилием воли заниматься скучищей на ненавидимой работе. Чтобы он научился делать и не вякал. Не спрашивал, “а зачем?”, “а какой смысл?”. Наверное, именно такой судьбы для него ожидаем.

Вот это традиционное впихивание в ребенка серой переваренной капусты обязательных знаний, под названием школа – я совершенно уверена, что она скоро умрет. Это просто неизбежно, как неизбежно было отмирание в школе розг и зубрежки псалтыря. Оно совершенно чуждо и иррационально в современном мире, где точный год куликовской битвы доступен всегда по нажатию кнопки, где на решение любого уравнения можно найти подкаст и научиться самому, когда в этом возникнет потребность. Мне очень горько, что у меня лично не хватает ресурсов, смелости и возможностей организовать ребенку что-то отличное от школы. Что она так же вынуждена учить дробное деление в 9:30 утра в понедельник на черно белой бумажке. Но глядя на тенденцию домашнего обучения, я глубоко уверена, что развитие технологий и смена поколений начисто изменят то, как дети учатся. Что из сподвижников, пытающихся нащупать child-led образование пока в домашних условиях, вырастет новая система школ, иного формата, иной программы, иного подхода.

Сегодня с утра ко мне подошла дочь:

     – Мама, а можно я буду учиться играть на трубе?
    – А что со скрипкой и пианино? Ты хочешь бросить, что ли?
    – Нууу, да. Я хочу на трубе.
    Я прогнала ей классический монолог: “Если так все бросать, ты никогда не научишься ничему по-настоящему. Ты понимаешь, что если ты сейчас пойдешь учиться трубе, то все в классе трубы будут лучше тебя, и тебе прийдется учиться с 6-летками. А за это время все навыки на пианино ты растеряешь. Ты учишься всему по верхам и бросаешь, так ты никогда не научишься ничему серьезному”. Ребенок ушел, потухший. Классика.
    Мне целый день было стыдно. Я думала обо всем об этом, о том, как дети учатся, переключаясь с одного на другое, снова возвращаясь и бросая, как они берут от знаний ровно столько, сколько им надо именно сейчас, и какая в этом процессе мудрость, эффективность, природный смысл. И насколько я все-таки на автопилоте моих установок. Вечером я вернулась с работы, зашла к ней и сказала:
    – Тесса, я хотела тебе что-то важное сказать. Я с утра на тебя нагавкала по поводу трубы, я была неправа. Просто мы так выросли, привыкли что ли, что надо доводить до конца, надо учиться ради того, чтобы получить профессиональный навык, а не потому, что интересно. Что учатся танцевать ради того, чтобы развить координацию и грацию, а не потому, что хочется танцевать. Что учатся рисовать, чтобы уметь рисовать, а не потому, что хочется рисовать. И я сказала тебе то, что сказала, на автомате. Если ты хочешь учиться трубе – учись. Я тебя поддержу.
    – Ничего, мам. Я понимаю. Вас так воспитывали.
    Ей только что исполнилось 8 лет.
     – А ты знаешь, мам, тебя сегодня не было вечером, и я вместо тебя читала Даниле книжку перед сном. Она немножко детская, но я читала с выражением.
    .Ей никто не говорил, что “надо” заботиться о брате. Что  “надо” сидеть ночами и самой учиться рисовать, как она сейчас учится. Как она раньше училась скрипке и пианино, сводя нас с ума бесконечным треньканием. Что “надо” прощать и понимать маму. Ее не накажут за отказ, и не дадут звездочку за достижение. Она открывает для себя кусочки мира, как пазл, и осваивает их в своем ритме. И видеть это – чудо.
    Я вижу школу будущего как источник знаний, а не их распределитель. Школу, где дети могут свободно выбирать, чем им заниматься, где, с кем и на каком уровне. Школу – как источник инструментов, а не заданные темы. Где ребенок, вдруг заинтересовавшийся динозаврами, сможет сбегать в мастерскую рисования и порисовать там динозавров, а потом сбегать в мастерскую искусств и вылепить там клык динозавра из глины или гипса или нарисовать в 3D в компьютере, и, вдруг увлекшись, изучить пару дизайн-программ, а потом устав, пойти попрыгать в спортзал, или завалиться с любимой книжкой в тихом углу в библиотеке, и подремать там, если хочется. Я вижу школу, которая позволяет развить разное мышления – логическое, образное, абстрактное, теоретическое – на абсолютно любых предметах – будь то пираты, видеоигры или труды Камю. Я не знаю, как это практически можно организовать, и возможно не совсем так, но я хочу верить, что того занудного, основанного на страхе, насильственного впихивания знаний не останется.
    И мне очень хочется прожить подольше, чтобы увидеть, как это будет, и чтобы увидеть, какой мир построят те, кто смел выбирать по сердцу с самого детства.

Неженская проблема

У меня в ленте есть моя бывшая коллега, афро-англичанка, наверное это будет так правильно. Она активно борется за права чернокожих, и вот я поймала себя на чувстве, прочитав один из ее постов, что испытываю какое-то смешанное чувство раздражения и вины. Попыталась понять, почему, ведь я любые виды ксенофобии не переношу на дух. И поняла. Она пишет очень страстно “пора подняться, чернокожие братья и сестры, и остановить этот кошмар. Белым совершенно наплевать на нас, они нас уничтожают миллионами, в Африке и в Америке, они расстреливают наших мужчин, они насилуют наших женщин, они морят голодом наших детей”. И я поняла, что не могу понять, то ли я враг (как белый человек), то ли нет, и тогда враги – все белые.
 
Мне бы не хотелось видеть, что флэшмоб становится ситуацией сплочения женщин против мужчин. Чтобы мужчины, читая истории и откровения, чувствовали смесь вины и раздражения за то, что они лично никогда не делали и не сделали бы. Мне бы хотелось, чтобы мужчины испытывали то же самое чувство, что и мы – КАК мы можем допускать, чтобы в НАШЕМ обществе был такой трэш. В обществе, где живут наши жены, дочери, мамы.
И мне кажется именно “мама” здесь – ключевое. Мне кажется, если бы продолжением флэшмоба был разговор каждой из женщин со своим взрослым сыном, о том, что такое случилось с ней, не с какой-то чужой “телкой”, или даже “девушкой”, а именно со всем тем свято-неприкосновенным, что включает в себя понятие “мама”, задолго то того, как у этого мужчины появится дочь, может быть мы бы сделали шаг в сторону другого общества. Может быть, услышь он очередной сальный рассказ в мужской компании, у него бы внутри что-то кликнуло, и он бы оборвал его и попросил заткнуться. Может быть мысль о том, что когда-то такой же глумливый тип унизил его тогда молодую, самую лучшую на свете маму, вынудил его не поржать за компанию и не смолчать, а посметь пойти против и сказать, что это гребаный стыд.
 SplitShire-0514
 
Насилие существует в обществе настолько, насколько оно оправдываемо. Читаю посты под этим тэгом, и вижу комментарий “не, я конечно мужчина, поэтому смотрю на грудки-попки, но я же умею сдерживать свои позывы”. И все аплодируют, настоящий мужчина, герой. А то, что мужчина в обществе спокойно отзывается о женщинах в терминах “грудки-попки”, это вроде как норм. А как насчет грудки-попки его собственной мамы?
 
Я помню в юности подрабатывала переводчиком. Переводила как-то на переговорах между приехавшим иностранцем и русской компанией. “Оль, ты ему переведи, что после ресторана можем организовать ну там, сауна, девочки, ну ты понимаешь”. Я перевела. Он не понял сначала. А когда я объяснила, посмотрел на них (и на меня, переводившую это все с видом, что так и надо) абсолютно дикими глазами и сказал “are you fucking insane?”.
 
Мне кажется, что-то изменится, когда на очередной рассказ, про то, как кто-то кому-то что-то гусарски вштырил, хоть она и ломалась – он встретится с рядом таких же глаз.
 
Суть такого количества насилия над женщинами – часть той же проблемы, что и насилие над детьми. Объективация. И это не односторонняя проблема. Насильное кормление, неуважение к границам тела, помещение всего, связанного сексуальностью в ссылку стыда (а бравада – всего лишь его антипод), восприятие мужчин, как функции, восприятие женщин, как функции, восприятие детей, как функции, восприятие граждан, как функции – это все про одно и то же.
 
Мы – поколение, которое имеет возможность слома шаблона. С одной стороны, мы испытали на себе все прелести “доэволюционного” религиозно-идеологического-патриархата: стыд, насилие, принуждение, неуважение. С другой стороны, именно мы жили в эпоху, когда появились инструменты с этим работать, а не просто передавать по эстафете, и останавливать на себе, и в эпоху, когда об этом стало возможно говорить, и есть, где говорить.
Мне кажется следующий шаг – это не только делиться с сочувствующими женщинами, не только учить дочерей безопасности, а говорить об этом со своими сыновьями. И говорить не поучающе, “как надо”, а уязвимо, “как было мне”.
Тогда есть шанс, что мы будем заодно.
Что вместо “женской проблемы” у нас будет общая проблема.

Любовь – это…

С ролевыми играми у меня не складывалось никогда. Ну вот это все: он мамонта тащит, а я тут такая в платьишке, или я мамонта тащу, а он тут такой в слинге, кашу сварил и патроны подносит, а в кармане букетик незабудок. Может, потому что играть очень сложно и затратно, может, потому что роль маловата и трещит по швам, а может мы сложнее любой роли.

Вот сейчас любят говорить: партнерский брак. Прекрасная идея. Плоха только тем, что идея. А за идеей, самой прекрасной, никогда не видно живого человека – того, у которого понос сменяется озарением, подлость – альтруизмом, и мелочность – благородством. Или даже не сменяются, а каким-то чудесным образом сосуществуют.

bench-sea-sunny-man

И дело-то не в том, что идея плохая: вот есть у меня идея счастливой жизни “по каталогу”, воскресный ужин, пирог со сливами, белые салфетки и ручной работы стаканы на террасе. А дети вдруг оп – и пирога не едят, а требуют колбасы, и жрут ее, гады, таская из холодильника, и ты такая наорешь на всех, усадишь в салфетках и благости, и они сидят, отсиживают, глядят исподлобья и ждут окончания. И думаешь, ну и фиг с ним, приветствую жизнь, сосиски из контейнеров и пятна кетчупа на столе, и тарелки дурацкие, старые с цветочками и трещинами, и чай пакетиком – а в душе ноет гадко, ностальгия, по несбывшейся идее: а они веселые, ногами болтают, важные свои глупости рассказывают. И тоже думаешь, как хорошо, хоть и не как в каталоге.

И вот партнерский брак этот: это мы такие в бронзе, взаимоподдержка, уважение, взаимовыручка, никаких игр вроде – а вот на личности не перейдешь, тарелкой об пол не треснешь, и обиды надо доносить я-сообщениями. И вроде идея хорошая, а получается по каталогу.

Последние лет 20 было модно ставить цели. Создавать идею и идти к ней. Последние несколько лет стало модно не ставить целей. Катиться, с какой ноги встал, и радоваться, если закатился на фуршет, а не на свалку. Катишься – и скучаешь по белым салфеткам и чаю с листиками мяты в фарфоре.

Так вот жизнь, и любовь, и дети, и бизнес, как мне видится – это не про то, что волочить за шкирку настоящее к упорной цели, и не про то, чтобы с утра встречать невынесенный мусор улыбкой поселенцев с Гоа. А про то, что где-то между идеей и настоящим и случается жизнь. Вот в решении этого ежедневного баланса между мечтой и реальностью она и есть.

В том, чтобы стремиться быть хорошим партнером, и жить в том, как часто ты им не являешься, в том, чтобы стремиться вырастить счастливых, успешных, развитых детей и смирением с их нетаковостью, в том, чтобы писать пятилетние цели построения империи, и уметь жить с протекающей трубой. Потому что если который день империи все нет, то это очень грустно, а если который день течет труба – то не лучше. И с трубой жить легче, когда на горизонте маячит империя, и империю построится только тогда, когда латаешь трубы.

Единственные отношения, которые у меня получаются – это отношения поиска. Идем мы такие, вдвоем, каждый с багажом своих каталогов за плечами, и то один начнет ныть, то второй сбесится, то один поддержит, то другой сольется, а с утра просыпаешься и варишь кашу, и ищешь, как жить, со вчерашними расхлопанными дверями, с неслучившейся романтикой. Когда между мечтой и реальностью ищешь не компромисс, а путь. А он, сволочь такая, у каждого свой, и опять машешь руками и лупишь по столу картами и маршрутами, споришь, миришься, вдруг обмираешь в нежности от понимания и взъедаешься от его отсутствия.

Но идти-то вместе.

 

Клятва верности

Жизнь – длинная, длинная дорога.

Вот рождается малыш, и мама берет на руки и несет его, по извилистым тропинкам и светлым дорогам, и он глядит на мир из крепких, защищающих объятий, и не видит ни опасности, ни страха, ему спокойно и мама – волшебник, и он засыпает от легкого покачивания на пути, а мама идет и идет.

И вот он подрастает, и хочет идти сам, сначала неуклюже, крепко держась за руку, и мама ведет его по проверенным широким тротуарам, мимо зеленых скверов и песчаных площадок, и он крепко держит за руку, и идет в доверии этой руке, и мир огромен и чудесен. И он становится старше, отпускает руку и убегает, иногда падает, иногда по неопытности оступается, и мама подбегает, отряхивает одежду, целует коленку, клеит пластырь, и когда он устает – берет на руки и несет, и он обхватывает шею руками, и засыпает на руках, как раньше, доверяя, что с утра он снова проснется в своей кровати.

И он становится сильнее и вольнее, и иногда убегает вперед и оказывается у чужих неуютных заборов, иногда увлекается и уходит далеко от дома, но мама там, где-то бегает и зовет к ужину, ставит заплатки на джинсы и дает с собой попить и бутерброд, и вечером выслушивает про чужие неуютные заборы, гладит по волосам, и он идет все дальше и все смелее, потому что она ведь найдет, возьмет за руку, приведет домой.

И однажды так забегает к дальнему, чужому, колючему лесу, и вдруг решается и идет туда, и идет долго, и лес все темнее и все опаснее, но он уже не может вернуться, он решил для себя, что должен идти вперед, и он слышит, как мама ищет где-то далеко, за деревьями, выкликает, но вот он решает не отозваться и не вернуться, решает, что он сам, и упрямо идет вперед, иногда садится и плачет от страха, но он должен доказать, что не маленький, должен дойти, и он идет вперед и вперед.

Иногда она почти находит его, зовет встревоженно, требует, и если ей позволить – она ведь заберет обратно, а нельзя, надо дойти, ведь он уже взрослый и он может, и он уходит за мутную, полупрозрачную стеклянную стену, чтобы идти самому, и ей уже никак не схватить его за руку и не увести домой, она стучит в это стекло ладонями, прижимается лицом, пытаясь разглядеть, как он там, как он там, а он кричит – “отстань!”, “уходи!”, “я дойду!”, “я сам!”.

photo-1455368109333-ebc686ad6c58

И она не должна уйти. Там, в темном, чуждом, одиноком лесу, за твердой, непробиваемой стеной, вдоль которой он идет и идет вперед, он должен слышать ее шаги. Ее стук. Отдаленное, упорное “тук-тук-тук”, которое говорит ему, что она по-прежнему там, она всегда там, вдоль его шага и его пути.

Он выйдет, обязательно выйдет, лес превратиться в тропу, а тропа – в просеку, а просека – в широкую, светлую дорогу, и вдоль всей дороги, за стеной, за каждым шагом все равно будет ее “тук-тук-тук” – “я здесь”.

Однажды он подумает, что она там одна, стучит да стучит, подойдет к стене и ответит на стук, и от одного касания стена упадет по кирпичам, и там за стеной будет немолодая, беспокойная, усталая женщина, которая так же продиралась сквозь колючки и бурелом, одна, вопреки “уходи”, вопреки его уверенности. Она знала, что он должен сам, но она не ушла. И он скажет, “да мам, ну что ты, я же говорил, что все будет нормально”,

И через много лет, когда он будет идти сам, уверенно и твердо,  однажды он поймет, что вдруг стало тихо. И дорога широкая и светлая, и он знает, куда идти, вокруг знакомо и безопасно – привычный район, удобный тротуар, на руках малыш, который с высоты всматривается в светлый, чудесный мир и засыпает на руках – но только нет чего-то.  Исчезло эхо, тот дальний, почти привычный стук за стеной. Нет ладоней, прижатых к стеклу, никто не зовет из глубины леса по имени, никто не ищет.

И тогда он поклянется тому маленькому, на руках, что пока хватит сил, пока хватит пульса и дыхания, он всегда будет рядом. За какую бы стену не ушел его ребенок, как бы ни кричал оттуда про то, что он сам – он всегда будет рядом. Будет идти, ползти, прорываться и всегда стучать, в самую толстую разделяющую их стену, всегда искать и звать в самом дремучем лесу, всегда будет ладонью, прижатой к мутному стеклу.

“Тук-тук-тук”.

Я с тобой.