Остановившиеся часы

Данилыч в школе по случаю Св. Патрика подвергся уроку ирландских танцев и впечатлился. По этому случаю яжемать решила расширить его кругозор, и показать ему еще и другие танцы мира. Вот, подумала я, прекрасный повод всунуть ложечку культурного развития и заодно любви к корням, и нашла ролик ансамбля Александрова. Интересной для меня была дальнейшая реакция всех присутствующих. Данилыч впечатлился от акробатики и начал повторять. Тесса сказала, что красивый костюм, и она тоже такой хочет на следующий “интернациональный день” в школе. Мы с мужем с трудом сдержали неприязнь и позакатывали глаза. Почему? Если судить объективно, то сами танцы яркие и захватывающие, постановка прекрасная, и для любого стороннего человека будет стоять в одном ряду с танцем живота, лезгинкой, аргентинским танго, фламенко или тем же ирландским степом. Почему же все они вызывают у нас интерес и восхищение, а русский вариант – ощущение лубка?

Когда-то мой папа научил меня толковать сны. Он рассказал, что мозг наш откладывает эмоции вместе с событиями как бы в одну архивную папку. И в папке “страх” у нас лежит эпизод, как мы поздно ночью шли по улице и к нам пристала пьяная агрессивная компания. Еще там лежит дело 5 класса “Б”, где мы сморозили глупость у доски и учитель высмеял перед всем классом. Еще там лежит статья, прочитанная в период гормонального сноса беременности, про украденного и убитого ребенка. И поездка в Германию, когда у нас украли кошелек с документами, и вот этот момент, когда мы это осознали. И еще много чего. Сон- это способ мозга дать нам прожить те чувства, которые мы упорно себе запрещаем. Поэтому перед ответственным сложным решением нам вдруг снится, сон, что потерялся ребенок. Не потому, что ребенок потеряется. А потому, что мы уговариваем себя, что боятся нечего. А пока мы спим, мозг боится. И проживает это, перелистывая старые архивные папки, подбирая картинки, чтобы мы испытали таки этот страх.

С чем у нас обоих связаны русские народные танцы? С многим. С чувством бессилия перед происходящим в стране, а тут тебе “калинку-малинку”. С бездушной обязаловкой школы. С дикими, пошлыми, пьяными свадьбами. Причем напрямую они могут быть не связаны, но они упали картинкой в архивный файл под названием “лубок, пошлость, вранье”. Они не в чем не виноваты, они просто оказались в ненужном месте в ненужное время. И теперь у нас мини-триггер.

Почему большинство из нас ненавидят холодную манную кашу и молоко с пенкой? Потому что именно когда в нас их запихивали в саду, и мы переживали бессилие и отчаяние. Почему я боюсь петь? Может быть, потому, что когда-то меня отчислили из хора с ярлыком? Может быть, потому, что кто-то когда-то посмеялся? Я уже не помню кто и когда, и не помню отчисления, но я точно знаю, что заставить меня спеть на публике невозможно.

Наш мозг защищает нас от плохого. Он снова и снова с молниеносной скоростью поднимает из архива ощущения бессилия, непонятости, одиночества, стыда, вины, страха, и спасает нас от выступлений на публике, права сказать “нет”, права отдохнуть, новых сапог, музыкальной школы и близости. Как старые ржавые часы, навсегда остановившиеся на часе Х, они не дают двигаться дальше.

ybzrpgljmqw-heather-zabriskie

Из этого мне бы хотелось обозначить три вывода:

  1. Та самая пресловутая “зона комфорта”. Та самая пресловутая необходимость за нее идти. Проживая ситуацию, которая изначально вызывает страх и дискомфорт мы имеем возможность переписать архив, а, если быть точнее, дополнить более актуальной информацией. Сейчас это уже сложно вспомнить, но когда-то я стеснялась до заикания и пунцового лица, ненавидела корпоративы и необходимость поговорить о погоде в лифте с незнакомцем. Сейчас я делаю это спокойно и уверенно. Я заставила себя насильно ходить в неприятное только для того, чтобы записать эмоции успеха, победы, силы, умелости, и оно перестало быть неприятным. Моя зона комфорта расширилась, и я каждый день напоминаю себе быть смелой и идти на боль. Не потому, что я мазохист, а наоборот, потому что я хочу комфорта и спокойствия.

2. Помнить о том, что мы кладем в архивную папку вместе с отчаянием, бессилием, страхом, когда намеренно или случайно причиняем его близким и детям. Я называю это другим своим напоминалкой-триггером: “выбирай свои битвы”. Пусть будет “мама ужасно ругалась и я чувствовал себя ничтожеством” в ситуации, когда ребенок решил помучить кота или отомстить сестре, испортив ее рисунок, а не в ситуации, что он написал в штаны или был неуклюжим. Если уж суждено мне бросить его в бездну одиночества, пусть это будет в ситуации, когда он обидел, а не когда ему было трудно. Если приходится настоять и заставить, то пусть это будет отсутствие лишней конфеты, а не любовь к музыке. Теоретически идеальная мать в сферическом вакууме вообще не оставит никаких ран, но я таких не знаю, и в вакууме не живу, и регулярно могу нагавкать, неуместно пошутить, не понять, принудить и обидеть. Поэтому я стараюсь выбирать свои битвы. И срываться на пасту на раковине и крошки в постели, а не на неумелость, открытость, доверие, смелость.

3. Ловить эти показательные триггеры у детей и переписывать их, не дожидаясь. Я помню в ранние годы у Тессы были сводящие меня с ума моменты: “у туфель недостаточно затянут ремешок”, “волосы мешают”. Часы (часы!) потраченные на терпеливые попытки достаточно затянуть ремешок и заколоть сотую заколку.  Часы на выход из дома. “Зеленые носочки”. Не всегда знаешь, что за этим стоит, но почему-то ребенок упирается в одну ерунду и выбешивает бессмысленностью требования и отказа. Сейчас я уже понимаю, что возможно тогда это был сам факт ухода из дома. Страх детского сада, который Тесса напрямую не высказывала (возможно, своей реакцией я не давала ей права его высказывать, кто знает). Или просто детский страх расставания.  Но она снова и снова упиралась в бессмысленный для меня затык, затягивая выход из дома на часы. И вот тут я вспоминала, что “бессмысленное” ВСЕГДА имеет глубочайший смысл. Это красный флажок – бессмысленное, упорное действие. Знак, что там много эмоций. И нужно снова и снова терпеливо и ласково проходить эту бессмысленность, принимая ее, и создавая вокруг нее спокойствие. Я не знаю, что у тебя болит, но я вижу, что болит, и поэтому я буду бережно.

Я не понимаю тебя, но я буду бережно.

В следующий раз, когда вашего ребенка, любимого, близкого, друга триггерит на бессмысленный, чрезмерный эмоциональный ответ – не вините его. У него там такой архив, что не разберешься. У него там больно. Это не обязано иметь смысл. Просто будьте бережны. А если есть силы на большее, дайте ему возможность прожить это безопасно, без наказания отчуждением. А если нет, то простите себе. У вас там тоже архив, тоже остановившиеся часы,  тоже заноза. И она тоже болит.

Родителям

Мои родители не признают терапию. “Зачем это”, – говорит мама, – “вываливать личное? Ну, если тебе помогает, ладно, сейчас это модно”.
Но именно в общении с психологом, именно классическое терапевтическое признание своего права на обиды на родителей (а не обесценивание как “подросткового поведения”), привело к тому самому осознанию, которое нельзя получить волевым усилием, а именно – скольким же я им обязана. Запрет чувствовать негатив (хорошая мудрая дочь должна) запрещает чувствовать вообще. Право чувствовать негатив постепенно приводит к тому, что появляются чувства, и вот так, в 40 лет, я вдруг осознала, что:
photo-1451471016731-e963a8588be8
 
– Мой папа, наверное, был феминистом. Я росла, не получая от самого значимого мужчины багажа в виде обязанности выйти замуж, нарожать детей, быть хорошей девочкой и приятно выглядеть. Я никогда в жизни не слышала от него анекдотов про “баб” или “блондинок”, или каких-либо вообще замечаний, заставивших бы меня усомниться, что я не могу, или не имею права.
 
– Меня не заставляли ничем заниматься. Меня не сдали в музыкальную школу, не заставляли криками что-то там сделать или сдать. Я совершенно не помню, чтобы мои дневники или домашние задания контролировали. Я помню, как просила помощи, и как мне помогали с математикой или геометрией, помню, как мама засыпала, штопая носок, пока я рассказывала ей подряд все билеты экзамена по биологии, потому что мне нужен был слушатель, а не потому, что они волновались, что я не сдам. Но в остальном я была сама. Я увлекалась тем, чем увлекалась, жила в мире этих увлечений и фантазий, и научилась там всему – думать, справляться, доводить до конца. Меня никто к этому не принуждал. Во мне не взращивали криками и виной “чувство ответственности”, оно появилось само.
 
– Иногда я поступаю, “как получается”, кричу на детей, или виню их. Переживаю об этом, где могу, исправляюсь, но не всегда. И я уверена, что лет через 5-10 я выслушаю многое про то, “что это ты во всем виновата”, “ты никогда меня не любила” и все такое больное. И я готовлюсь, внутренне готовлюсь. Раньше мне казалось, что надо это просто признать и принять, и попросить прощения за все, где я не справилась. Но я одновременно понимаю, каких внутренних сил мне стоил рывок с моей стартовой позиции до того уровня родительства, на который я вышла. И я не хочу обесценивать этот свой внутренний труд тоже, принимая обиду ребенка.
Я долго обижалась, почему мои родители не каются и не посыпают голову пеплом на мои обвинения. А теперь я увидела ее, эту эстафету. Они совершили такой гигантский рывок. Мой отец родился в тюрьме, мама рассказывала, что бабушка ее поколачивала. Дети войны, со всеми травмами и анамнезами, на фоне своего времени и своей эпохи они были подвижниками, они поступали вопреки нормам и согласно тому, во что верили, они дали нам свободу, в том числе и свободу обижаться и отвергать. Многие ли из нас могут похвастаться свободой отвергнуть родителей и не заплатить за это сполна? А они остались со мной, несмотря на 30 лет обид.
 
Это не к тому, что все было идеально. Да и я не идеальный родитель.
Я хочу сказать, что я вдруг увидела, сколько мужества, сколько убежденности и веры нужно, чтобы дать своему ребенку право сбыться, даже если он в процессе отвергает тебя, и позволить ему это ради уважения к его пути, как бы больно это ни было.
Я хочу сказать, что я увидела обратную сторону родительской “клятвы верности” – дать, и не вымогать взамен признания и благодарности.
 
Мама и папа. если вы это читаете – я вас люблю. И теперь – вижу.
Спасибо вам.

Свой собственный демон

В каждом из нас живет наш собственный демон. Он знает нас идеально, знает, чем уколоть, куда нажать, какой довод или воспоминание подкинуть, что сделать, чтобы подталкивать, уводить нас на путь саморазрушения – потому что он питается энергией нашей боли, гордыни, одиночества. Ему это нужно как воздух, и он не успокаивается.

И когда мы встречаем человека, который может нас на этот путь не пустить, он восстает и делает все возможное, чтобы этот человек исчез.

Если я сопротивляюсь – это он сопротивляется. Если я ухожу – это он меня уводит. Но он не способен сопротивляться одному – любви и вере. Потому что они настолько сильны, что он скукоживается, делает злое личико и с пшиком исчезает.

И тогда я плачу по пять часов. От счастья и свободы.  

Я не зря так долго отсиживалась, хмурилась и бессветилась.

Я видела, как меня поглощает чернота истерии ума, как цепляет крюками и начинает растаскивать в разные стороны. Я захотела это прожить, а не выключить, как водится. Я превратилась в достаточно сильно озлобленное, закрытое, испуганное, несчастное существо, я не знала, какой будет выход, и решила терпеть до утра, решила дождаться второго дыхания. Я хотела видеть и прочувствовать себя такой.

walk-human-trafficking-12136-large

Сначала была Настя. Я ехала домой на грани озлобленной истерии, проклиная всех и вся, страстно жалея себя и полностью погрузившись в диалог, что я достойна большего. Я купила себе целую гору тюльпанов, сказала мужу, мол, пусть попьет кефиру вместо ужина, и пошла поговорить с Настей, моей давней, еще со школы, подругой.

Я стала окольными путями подбираться к теме (на самом деле я конечно знала, что хочу ей поплакаться на свою несчастную жизнь, но признаться в этом мужества мне не хватило, поэтому я ударилась в политессные заходы на “как у тебя”, “все мужики сво…” и о чем там девочки обычно говорят). Когда она наконец поняла, что я хочу банально поплакаться, она чуть не упала – во всяком случае такой удивленной я ее не видела давно. После этого заправским мамским жестом она утащила меня в туалет, усадила на табуретку, заперла дверь, уселась напротив, и сказала: “Ну, выкладывай!”.

– Да нечего, даже не знаю… Все как-то надоело, понимаешь… Да все нормально, просто как-то не так, а объяснить не могу. Раздражает все… И с ним не могу поговорить, начнет там себе накручивать, и ни с кем не могу, потому что сама не знаю, что не так….

Я узнала много нового о себе. Маленький яростный ребенок устроил мне глобальную встряску мозга, говорила она мудро, метко и не щадя, и хотя я изо всех сил пыталась продолжить беседу в русле “психоаналитических штудий”, в какой-то момент комок подкатился к горлу, и вот тут настал настоящий п….ц.

Это было ужасно, страшно, неприятно, отвратительно. Это была какая-то молчаливая истерика – желание немедленно провалиться сквозь землю, желание не быть там, в этом месте, в это время, до физической дрожи невозможность сделать этот шаг, и немедленное желание все исправить, объяснить, превратить в шутку. Ощущение слона в посудной лавке, ощущение наготы на площади, не-у-ют-но, коряво, стыдно, плохо. Слова застревают в горле, руки отказываются двигаться, все тело немеет и мечтает лишь об одном – чтобы этого не было.

А что случилось? Я всего лишь заставила себя выговорить два слова.

“помоги мне”.

Как же трудно. Боже, как это оказывается невероятно трудно.

Потому что этими двумя словами я разрушила то, что я вижу в зеркале глаз своих друзей последние пятнадцать лет. Я сломала какую-то глубочайшую внутреннюю кольчугу, о которой никогда и никому не признавалась, которая буквально вросла в меня.

Как трудно содрать ее с себя, и остаться так, как страшно быть непонятой и нелюбимой такой, как хочется немедленно вернуться, защититься, надеть на себя уверенность и самолюбивую гордость.

Когда хрупкий ребенок, которого я могу запросто поднять одной рукой, обнимает меня и говорит: «Ты моя маленькая большая девочка», и гладит меня по голове, до которой еле дотягивается – я не могу существовать, это невозможно, это не сочетается со всей мной, это разламывает мой мир на части, это разламывает меня на части.

И это очень очень нужно было сделать.

И я очень горжусь собой, что я смогла. Что не отступила в последний момент.

И, господи, какое счастье, что у меня такие друзья.

А потом я попросила у любимого прощения за свою гордыню, и попросила принять меня такой. Потерявшейся.

А потом было «искусство любить» Фромма, и вдохновение.

Было желанное одиночество на крыше отеля на берегу теплой безбрежной ночной Адриатики. И вновь обретенное чувство единства, чувство правильного пути, чувство вдохновения ночи и тишины, чувство парения над тщетой, и чувство свободы, смирения и первой за долгое время искренней улыбки уголками губ.

Я рада вернуться в себя.

Я рада вернуться на путь учения.

Все не зря.

Портреты – 2

Он жутко, невыносимо, до исступления упрям. Изредка он прислушивается ко мне, а я делаю вид, что этого не замечаю, он замолкает и склоняет голову набок, упирается щекой в ладонь и… слушает. Он пытается мне объяснить что-то из физики и математики, и радуется, когда я понимаю. Он старается держать фигуру и с вороватым видом уплетает на кухне «медовик». Он очень жесток с людьми и с собой, ему не хватает такта. Он может починить все, что угодно, у него золотые руки. Он не умеет выкидывать старые вещи. Он приносит мне газетные вырезки про кошек и показывает свои детские рисунки с индейцами. Он любит старое советское кино. Он может 4 часа проговорить со мной по телефону. Он постоянно опаздывает. Он ставит под сомнение все, что я делаю, но я знаю, что он гордится мной, и это крайне приятно. Он играет с моей кошкой. Он любит слушать, как я читаю вслух стихи. У него большие, тяжелые и теплые ладони с длинными, почти музыкальными пальцами. Он большой и постоянно обо все бьется. Он смешно танцует. Он носится на машине и на горных лыжах, и не понимает моего страха. Он любит смотреть, как я меряю одежду, и участвует в подборе туфель и тона помады. Он мне всегда будет мальчиком, хотя у него давно седые виски. Я хочу, чтобы у моего ребенка были его глаза.

Портреты – 1

Она рыжая. У нее почти прозрачная, молочная, детская кожа, и синяя жилка на нежной шее. У нее мягкие пальцы, похожие на кошачьи подушечки. Она носит очки с сильными линзами, но они ее совсем не портят. Она напомнила мне фильм «вам и не снилось». Когда она показывает фотографии, она гладит каждую – нежно, любяще, на ощупь ощущая. Она совсем не позирует. Она терпелива и великодушна, она умеет слушать. Она обязательно хочет вас накормить. Она любит детей. Она сильно чувствует и немного стесняется это проявлять. Она заворачивает блинчики в аккуратные конвертики. Ее трудно узнать на фотографиях – она очень меняется. Она лазит по скалам, хотя это трудно представить. Мне кажется, у нее внутри море – ровно теплое, мерцающее, глубокое, нежное, бесконечно сильное и терпеливое. Она – сама нежность. Ее хочется оберегать. Будь я мужчиной, я бы влюбилась. Она одуванчиково-светлая. Ромашка.

Уверенность-2

olya640_0006

Наверное, у каждой мамы есть такие страхи.

В детстве я была ужасно стеснительным ребенком. Я отлично училась, ходила в кружки, занималась спортом, дружила с ребятами во дворе, но это были все знакомые, понятные ситуации, а вот заговорить с незнакомым человеком, выйти на сцену, вступить в конфликт, познакомиться в новой компании – была страшно до пота в ладошках, презренного помидорного лица, и предательски бьющегося сердца. Я совладала с этим гораздо позже, пустившись во все тяжкие в ранней молодости, и нарочно загоняя себя в эти стрессовые ситуации. Но вот этот удел ссутулившейся девочки, смотрящей с завистью и страхом на бойких подруг, и презирающей себя за слабость, и мечтающей потом в одиночестве, как она научится танцевать (петь, кататься на коньках, одеваться, драться – нужное подставить) и тогда точно всем покажет – это мой страх. Страх передать это дочери. Этот образ – один ходячий комплекс с прижатыми локотками и поджатыми губками. Как я эти локотки, эти неуверенные, скованные, движения из себя выбивала – сальсой, сексом, боксом, бизнесом – выбивала и выбила. Но все равно страшно. Потому что, несмотря на размашистость плечей и оскалистость вгляда, иногда посреди бела дня понимаешь, что стесняешься позвонить незнакомому человеку.

Именно благодаря этому страху, при детях я гораздо чаще пою вслух на улице, влезаю в конфликты, иду общаться с незнакомцами, строю рожи в отражения витрин и выкидываю прочие прилюдные глупости. Чтобы они не боялись. Не боялись громко крикнуть в тихой комнате, попросить помощи незнакомого взрослого, ответить задиристому пацану с площадки, не боялись гостей, сцены, внимания. Чтобы они танцевали так, как будто на них никто не смотрит.
И мне нет большей радости врубить какую-нибудь шансонистую ерунду, от которой ностальгично хочется в пляс, и смотреть, как Тесса, вслед за мной, расправляет плечи, гикает молодецки, обстукивает себя ладошками по бокам, мы с ней расходимся с хитрым взглядом, чтобы вплясаться в русского, босыми пятками по деревянному полу, кружимся, руки в боки, – “иииии, пошла моя красава!”, – в такт, в такт, в такт, и Данилыч носится вокруг нас козликом, и визжит от восторга.

Эволюция личной истории

Cумбурная мысль, пока мозги мои были заполнены только праздниками и детьми и отдохнули от рацио и целей. Я тут прочитала, что согласно исследованиям, мы помним только 4%. Ну то есть люди описывали событие, а через 10 лет описывали его снова, и совпадало только 4%. А когда им обращали внимание, они говорили “странно, почерк мой, но не мог я этого написать 10 лет назад, я точно знаю, было по-другому”. Так я к чему это. Если это так, то все истории, с которыми мы идем к психотерапевтам – эта наша выдумка. Почему-то нам так выгодно думать и таким помнить свое прошлое, чтобы настоящее было таким, как есть сейчас.

 

Наш организм постоянно компенсирует все свои недостатки. Если у нас падает зрение, у нас повышается слух. А если слух тоже падает, то вырастает подозрительность. Значит, своими “историями” мы достраиваем свою текущую жизнь до баланса. Если нам не ладится, то наша личная история объяснит, почему. Это не отрицает психологические травмы, это говорит о том, что нет некоего исходного “себя”, к которому можно вернуться, отмотав на терапии обиды детства. Мы цельны в любой момент, и весь этот бред в нас – гармоничен нам текущим. И тогда, получается, что нет особого смысла пытаться отмотать жизнь обратно и подправить в детстве. Мы будем пытаться исправить выдуманное детство. Что-то конечно в нас изменится, непонятно, правда, что и зачем.

 

Можно по-другому. Действовать, без всякой мотивации и смысла. И вдруг появится мотивация и смысл. Неожиданный. Мы снова компенсировали. Родили новую историю себя. Записали ее в и итогах года. Разве это не свобода? Уехать в Индию, сажать бамбук и найти себя в ведах. И быть в балансе. Построить компанию, заработать миллион и найти себя в коучинге и быть в балансе. Это значит, что можно делать все – что угодно. И личная история подстроится. Это и есть свобода.

Это же классно, верно?